Д.Рылов

 

КВАРТИРА.

Фрагменты романа.

 

Моя квартира – это был рай.

Лесков.

 

 

<…>

 

 

Четвертая.

 

Так я простился с одиночеством. Раньше мне досаждали только птицы.

Было прекрасно в огромном пустом доме: захожу вечером – никого, разумеется никого, но нужно проверить, вдруг в дальней комнате притаился вор и ждет, что я войду, не успел вовремя убежать, или даже только что появился. Нужно быстрыми хлесткими движениями везде включить свет и открыть все возможные двери, даже в шкафах, в них – особенно жутко, заглянуть под кровати и столы, туалет, ванная, кладовка. Попутно проверяю, что все двери, и окна, и балкон закрыты. Осторожно подбираюсь к дальней комнате. Резко открываю дверь. Под диваном, за занавеской, в шкафу – пусто. Постепенно успокаиваюсь, но продолжаю быть начеку: ни в коем случае нельзя ставить музыку, даже тихую, никаких шарманок, дебилоскопов, ящиков. Можно упустить шорохи, таящие главное.

Медленно ем еду, пролистываю мятые, но все еще радостно-глянцевые журналы. Они появились в доме давно, когда рыжие тараканы, объединившись с муравьями, еще не вывели черных (говорят, что тараканы не уживаются с муравьями. Отлично уживаются). Прочтение такого журнала – хорошая замена вечернему телевизору: в голове остается такая же мутная легкость. Многим нравится. Рейтинг джеев, затем самый высокий человек в мире встретился с самым высокооплачиваемым актером Голливуда, реклама (для стимуляции слюноотделения), аналитическая статья о том, например, почему в английских кабаках подают теплое пиво, интервью, картинки. Губная помада обволакивает пищевод и обоняние. Все улыбаются.

Бояться воров меня научила бабушка. Ближе к ночи она ставит у входа лестницу (тяжелую стремянку), рядом стул, на стуле палка, и крепко-накрепко запирает балкон. Входят воры – с грохотом падает стремянка, в ночной тишине рушатся стул и палка, из балкона летят стекла – так себе это представляет бабушка, – грандиозный шум пугает воров, они думают, что перебудили весь дом (а так и есть!), в страхе несутся вниз по лестнице, спускаются по соседним балконам, бабушка победно и в жутком страхе вскакивает с кровати, стучит в стены к соседям, зовет на помощь, звонит в милицию.

У меня другие методы. Я просто помню, где в прихожей лежит небольшой и очень удобный топор. Всегда под рукой, но незаметен.

Ложусь спать. Укрываюсь синтетическим пледом. Как и все в этом мире, он сделан в Китае. На одной его стороне белые деревья и синяя земля, на другой – синие деревья и белая земля, этикеточка же указывает, какая сторона изнаночная.

Сплю я не долго.

Этот-то размеренный ход вещей и был нарушен. Нарушен совершенно. А накануне со мной случилось занимательное происшествие, я бы даже сказал – приключение.

В конце дня у метро мне дали странный, напечатанный с плохой полиграфией текст. Я никогда не беру у этих людей их славные буклетики (часто в тон их майкам, но есть и раздатчики, по-рыцарски одетые в щиты с рекламой – с одной стороны эффектно, с другой – трудно угнаться за легковесными прохожими); когда-то они начинали с любви к Иисусу: из их листовок можно было узнать схему устройства души (три кружка), несколько сложных схем влияния Бога на земные процессы, в частности, схему снисхождения божественной любви на человека.

Это были славные протестанты, чаще всего, конечно, южнокорейцы и американцы. Я был знаком с одним – Майклом. Как и у всех англоязычных, челюсть у него  была немного не на месте – они страдают от своего произношения – язык всегда поднят к небу, рот полуоткрыт в истовой улыбке. По-моему, Майкл был голубым. Американцы, к сожалению, все немного гомосексуалисты, так уж их воспитывают. Почти как древних греков. Эллинистический упадок.

Было немножко испанских любителей Иисуса, чуть позже появились Свидетели Иеговы – эти ходили по квартирам.

Но потом они схлынули, подтаяли, растаяли, растерялись, хотя и сейчас в самом неожиданном автобусе сосед у окна вдруг предложит прийти на конференцию "Истинный смысл Рождества" с последующей медитацией, но это уже, конечно, не то: они бесследно свержены рано ушедшим от нас Гербалайфом, рекламой магазинов, и что скрывается за листочками "Престижная работа!" знают только те, кто их раздают, приглашая заниматься таких же тем же. Круг посвященных растет.

Был, правда, в какой-то момент всплеск свободной мысли – организация "Евреи за Иисуса", но реклама поглотила и ее.

Я давно уже не беру такие листки. "Евреи за Иисуса" пленяли меня финальным "Не сорите!" и предуведомлением, что евреи тоже любят Иисуса, мессию, но такого же еврея, как и все мы; я искренне любил певучих раздатчиков газеты "Юсмалос", но что с нами сделало время и "Есть работа!"! Они испортили мне вкус к бесплатным раздачам печатной продукции, и я пропустил много интересного: газету баркашовцев о том, чем на самом деле занимались Ленин и Зиновьев в шалаше (трахались, конечно), листовки кандидатов в депутаты и в президенты с бесплатными схемами метрополитена и календарями.

Все это я безнадежно упустил, а в тот раз (как уже давно это было!) вышел из метро, задумался, закашлялся и вдруг обнаружил в кулаке подсунутый листик, книжку на плохой серой бумаге с пачкающимися буквами.

Нашел ее вечером в туалете и не преминул открыть. Было написано:

 

"Человек свободный.

Homo liber.

 

1."

 

 

 

<…>

 

 

 

Затем я с этой книжицей гулял по квартире. Потом коллекционировал воспоминания. Разбирал собственные фотографии, разглядывал негативы, грустил о прошлом.

Лучшую часть времени своей жизни я посвятил этому. Оставлять на память не значащие листочки, глупые записки, дешевую прессу, даже номерок от какого-то гардероба, неизвестно где стянутый – странная прихоть, не оправдываемая даже тем, что, я знаю, очень многие этим занимаются.

У знакомого Дюрера, о котором далее, целый чемодан "архива", старый такой, кондовый, кожаный с железными уголками, очень неудобный. Что в этом "архиве"? Старые порнографические газеты времен спирта "Рояль" (с характерными объявлениями, вроде "лижу клитор у женщин всех возрастов"), в которых живут тараканы, и чуть-чуть стихов друзей.

Я помню несколько разных девочек, собиравших выкуренные штакеты, чтобы в их узорах находить откровения, ниспосланные культовой зеленью – все равно что собирать палочки от чупа-чупсов и рассматривать в лупу следы зубов, неземную их шероховатость; впрочем, если дать каким-нибудь детям волю, они ни за что не станут выбрасывать палочки от чупа-чупсов.

Я же собираю мелкие подробности всего. Но иногда не собираю или уничтожаю собранное. Каждый период моей жизни обособлен в моем архиве какими-нибудь бумажками. Здесь важен черновик речи моей жены, которую она должна была произнести на автоответчик – относится ко времени, когда она приобретала квартиру, имеется записка от сокурсника на лекции ("Жизнь, Д., полный пиздец…" и т.д.), это я был студент, неизбежны трогательные обрывки со словесным творчеством, или вот: план на рабочий день, когда я делал бизнес. Но вспоминается, что очень многое упущено либо утеряно, а кое-что даже специально бесследно уничтожено в периоды покушения на собственную жизнь и сжигания по этому поводу огромного количества бумаги прямо в унитазе общежития, и именно здесь самые интересные периоды моей жизни и самые важные бумажки – да! – я жил тогда так, что ничто не нуждалось в сохранении или запоминании – одна сплошная фактура. Теперь остается только воссоздать ее ошметки. Это и будет.

После удовольствий с негативами (прикидки, что нужно переотпечатать для друзей из старенького, что из древнего брака напечатать впервые – вдруг откроются глубины, тогда нераспознанные) случилась неприятность – я  все-таки решился почитать свою плохую брошюру и не нашел. Нигде вообще. Бывает ли так – в собственном доме навсегда исчезает вещь? Оказывается, бывает. С вещами вообще все время творится какая-то чушь.

Из последних событий: для починки монитора купил в Митино пару транзисторов. Они маленькие, никогда не думал, что такая маленькая вещь стоит так дорого, и я их, пока ездил туда-сюда в метро, потерял. Расстраивался, купил потом новые, история забылась. Недавно один такой нашел под кроватью, раздавленный. Что это может значить?

Думаю, ничего.

Спать лег очень поздно и недовольно. Даже во сне с кем-то ссорился, и снилось всякое.

 

С утра дикий звонок в дверь. Так звонят сантехники.

Открываю неглиже. Так и есть. Это прибыл Дюрер.

Рыжий, он же Дюрер, кому как больше нравится (самому ему больше нравится Дюрер, да и мне тоже, хотя внешняя схожесть с классиком ограничивается отрощенными под лопатки мятыми пегими волосами, в остальном – тяжелые глаза с невообразимыми синяками, весьма губастые губы и скомканная речь – он скорее походит на кого бы это?), абсолютно неприемлем и асоциален. Обаятельным быть не умеет, при его образе жизни я расцениваю это как профнепригодность.

Сколько я знаю Дюрера, он никогда ничего не делал, слонялся из угла в угол страны, приезжал то с Алтая, то с Валдая, и наряду с разнообразными философскими проблемами всегда был одержим вопросом где жить. Для его разрешения он завел количество знакомых, приближающееся по численности к населению Исландии. На улице или в метро он часто подбегает к друзьям, не успевшим заранее спрятать лицо, и выражает им радость. Его, конечно, терпят.

Есть люди, которые долее полугода ни с кем не дружат. Не то, чтобы они такие ветреные и охочи до знакомств, хотя и это тоже. Просто за полгода общения такой человек успевает предельно достать. И завести уже новых друзей, чтобы через полгода достать и их. Дюрер, конечно, к таким людям не относится.

У него есть очень даже старые знакомые, например, я, и люблю его всей душой, а я очень разборчив.

Сидим на кухне. Пьем. Я чай, он кофе.

– Что это у тебя с воронами?

– Сосед по балкону жил, их прикармливал. А потом умер, уже года четыре назад. А они все летают, стучат. Иногда что-то прячут в ящики с цветами. Не знаешь, вороны долго живут?

– Триста лет.

 

Дюрер притащил с собой упоминавшийся чемодан. Поставил его в углу. Разместился в кресле подле, деловито и хмуро.

– Сегодня можно у тебя переночевать?

– Наверное, да. Да.

– Позвонить...

Он уже освоился и очаровательно потом мне предъявлял претензии, что у меня плохо работает телефон, я должен его сменить либо очень просто починить. Одним из первых звонков в тот день стал звонок Пентагону (я немного знаю этого человека: на вид молод, бреет левый висок, в ухе которого серьга).

  Здравствуй, дорогой Пентагон… Не заехать ли мне к тебе в гости?

У меня в тот момент не было занятий (я занимаюсь) – иначе почему я провел весь день с Дюрером? Заставлял его ходить в магазин, по дороге выносить ведро и мыть посуду, а ближе к вечеру он слинял на какую-то стрелку, с которой вернулся в два часа ночи.

Но перед этим провел за телефоном около трех часов. Уютно расположившись в кресле, он записывал что-то в бумажку, острил, и даже с кем-то страшно поругался. Звонил еще. В какой-то момент пришел ко мне на кухню, где я вел наблюдения за птицами, и добрым голосом спросил:

– Можно оставить твой телефон на случай связи, мне должен позвонить один человек, если меня не будет, спроси, что передать.

Я это предчувствовал. Спокойствие и одиночество навсегда должны покинуть человека, давшего свой телефон Дюреру для связи. Дом этого человека наполнится. Ему будут звонить барыги, девицы с мужскими голосами, много шизофреников, с которыми нужно говорить часами, ведь им нужно так много сказать, и, вполне возможно, силовые структуры. Но участия в дешевом детективе со страшными тайнами и розыском я никак не ожидал.

Предупредив Дюрера, что жить он здесь не будет (иначе с ним нельзя), а только сегодня, я разрешил ему свой телефон.

И долго бы я еще вставал по ночам от звонков наркомагнатов, если бы не случилось непредвиденного.

 

Пятая.

 

А случилось тогда вот что.

Меня выгнали из дома. Ну, не совсем так. На следующий день Дюрер уехал в какое-то транспортное общежитие, оставив мне на память свой чемоданчик, а я на радостях пригласил друзей, и мы учинили у меня небольшую частную парикмахерскую.

Как стригутся люди более-менее длинноволосые:

1. Не стригутся.

И это правильно. А лучше даже не причесываются. Волосы приобретают подобие мешка для сменной обуви из советской школьной романтики. Рано или поздно перестают расти. У пожилых людей с вьющимися волосами и вовсе иногда до плеч не дорастают. Да.

2. Подравниваются.

Очевидно, что равнять волосы очень полезно для оных, бережно, гигиенично, красиво. Их обладатели причесанны, часто солидны и с хвостиком, обладают завышенной самооценкой. Я сам такой.

3. Некоторые из этих аккуратистов подравниваются настолько радикально, что в увлечении стригутся. Такие редко впоследствии обрастают. Народная мудрость напоминает, что коса, отрезанная злой рукой, не подлежит восстановлению.

4. Самые серьезные.

Сначала долго относятся к типу № 1. Но потом их достает колтун до поясницы и они радикально уничтожают его вплоть до нельзя. Налысо. А затем снова года три – четыре не заботятся по ерунде.

5. Выбривание всевозможных висков.

Каковой путь мы и избрали, храбро запив транквилизаторы сомнительными настойками. По-моему, имело место экспериментальное лекарство, утащенное З. из сумасшедшего дома. Ампулы без маркировки.

Первым взялся за дело неаккуратный гость и настолько неаккуратно выбрил висок девушке Лене, что ему пришлось идти по четвертому пути и удалить все волосы, имевшиеся у нее на голове, но снова плохо – она покрылась легкими залысинами и проплешинами, пародирующими известные документальные фильмы про детей алкоголиков.

Тогда за дело взялся ваш покорный слуга, но не я, а я, полный витаминов и калорий, и уничтожил все до последней степени гладкости.

Затем обнажил виски одному славному малому.

А вот затем (предмет законной гордости) выбрил ровно половину головы другому длинноволосому другу, другую же оставил нетронутой. Он так требовал и называл хардкором, хотя я думаю, хардкор – это выбритый висок, как у Пентагона, чуть повыше, но не настолько. Получилось, словно я пользовался мягкой линейкой, загнутой от лба до шеи, а я пользовался только собственной смекалкой и химикатами.

Разумеется, по всей квартире стало очень много волос. Я собрал их кое-как в тарелку и, наслышанный о великолепных горючих способностях продукта, поджег.

Везде читаем: волосы вспыхнули, как факел и прочую чушь.

Волосы на секунду загораются и начинают тлеть, издавая безрадостный запах. Поджигаем снова. Только тление. Внутреннее горение торфа. Запах ногтей, подложенных родными в папиросу, чтоб отучить тебя курить.

Да-с, господа борзописцы, волосы не горят.

 

Пришедшая с утра мама (с дачи, наверное), удивилась экстравагантным прическам моих гостей, волосам повсюду и особенно прожженному столу (почему случилось, что стол прожегся, неясно), а потом сказала:

– Д., по-моему, вам лучше уйти.

Я вспылил (впрочем, я уже очень опохмелился):

– Значит, уйти?! Хорошо. Мы уйдем!

 

Так меня выгнали из дома. Я хотел скитаться. Уехать. Прожить долгую жизнь и удавиться. Но меня очень быстро приютил Саша.

Скитаться не получилось. Привел меня туда вернувшийся еще поутру из своего транспортного общежития (если б я знал, сколько суеты будет вокруг этого транспортного общежития!) Дюрер, сказав, что Саша будет страшно рад, и отсутствие у него телефона только усилит сюрприз. Я знаю слабость Дюрера притаскивать с собой повсюду – на дни рождения, свадьбы и другие ритуальные мероприятия – своих лучших друзей, от чего сам неоднократно страдал. Часто приходилось просить Дюрера увести лучших друзей, а самому, если хочет, вернуться, но только при этом условии. С извинениями он изгонял лучших друзей и садился пировать.

Я не без опаски вошел к Саше. У Саши короткая борода. Коммунальный коридор направо. Вдоль одной его стены двери. Вдоль другой что-то вроде обоев, но темно. Вдалеке плещется санузел. В общем, мне понравилось. Саша был очень хмурым и постоянно ходил на работу (каждый день ходить на работу – как интересно!) Я жил в его комнате. За окном далеко бухали электрички. А прямо напротив, очень близко, такой же сталинский высокий дом – из-за этого все и получилось.

Дюрер тоже жил, но по большей части не жил. Сказывалась легкая антипатия к нему Саши.

 

И как-то приходит некая юная прекрасная дама, называется Лидой и говорит:

– Я ищу молодого человека, мне сказали, что он может здесь быть. Его зовут Рыжий.

Я суечусь, предлагаю чай, галантничаю, отмечаю в частности, что Дюрера нет и сегодня вряд ли будет, или, впрочем, будет.

Она совсем недолго размышляет и нагловато заявляет, что подождет его здесь – он ей очень нужен.

В те времена стало модно носить длинные юбки с разрезом от пупа до пят, они сменили короткие, чуть выше колена, чулки, надевавшиеся прямо на колготы под миниюбку, однако до моды на прозрачную одежду, сквозь которую видно трусы и носки, было еще далеко.

Лида, впрочем, ничего подобного не носила. Я вообще знал очень немногих людей, которые носили короткие чулки, юбки с разрезом и прозрачные штанишки.

Так вот – в тот самый момент, когда я занимаюсь заваркой чая (серьезная процедура, вычитанная в специальной литературе), вваливается Саша с кучей совершенно непонятных и сумасшедших друзей.

Они мгновенно заполняют его неогромное помещение и шумно пьют, (оказывается, пятница – конец работы – праздник. Приятель Володарский сочинил когда-то такое стихотворение:

Закончилась работа

Опять пришла суббота

И нам с тобой охота –

И нам с тобой охота.

Приведя его в пример, я понял, что оно немного не к месту, но не важно), помню, что некоторые из этих людей были в очках, а некоторые с такими же короткими бородами, как у Саши. Еще помню парочку нелепых мажоров, один из них, не снимавший кепки, долго и очень внятно обсуждал сам с собой преимущества советского (российского) технического образования перед всем миром, заставляя всех принимать участие в этом бессмысленном споре, а у другого было странное имя на букву А, белые крашенные волосы и огромный рост.

Он был представлен мне Сашей как любитель Кастанеды. Насколько я помню, это была странная любовь. В ней очень важен был буддизм и Индия, при чем тут Кастанеда, не знаю.

Я старался с ним не беседовать, но все же, насколько помню, был втянут в дурацкий разговор о чем бы это?

Еще запомнился мальчик Андрюша, задававший мне все время вопрос:

– Ты любишь Джима Моррисона? Давай поставим. У меня есть. Музыка из фильма "Дорз".

Я не любопытен. Зачем Лиде Дюрер? Откуда она вообще его знает? Роман с абортом? Налоги, алименты и прочая уголовщина?

Все это совершенно меня не интересует. Посреди гама, поднятого гостями, я тихо и радостно напиваюсь портвейном, лакируя его пивом на полу. Я забываю о сидящей рядом (напротив) Лиде, задающей дурацкие вопросы, а зря.

Ведь так и началась для меня эта история.

 

Проснулся я от жуткого ветра.

По комнате гуляла утренняя зимне-весенняя прохлада.

Я лежал на полу совершенно посередине комнаты. На диване – наощупь – спал Саша с другом на А, в углу свернулся калачиком Андрюша – любитель Джима Моррисона и Вэла Килмера. Очкастый светлый Андрюша. Кажется, он учился в техническом Вузе.

Помаявшись в туалете, я вернулся и понял, отчего так холодно в комнате. Было разбито по одному отделению в двери напротив окна и в окне напротив двери. Оттуда туда тянуло жуткое количество ветра вместе с премерзкими дождевыми каплями.

Эти вандалы из технических Вузов, пока я спал, расколошматили буквально все.

Существует великое множество типов людей, и, конечно, довольно трудно осветить их все в этом романе, но сейчас хотелось бы выделить два самых очевидных. Назовем их старомодно – по времени описываемых событий.

1. Винтовые.

Это активные, энергичные, постоянно мечущиеся люди, сосредоточенные и упругие, с утра на ушах.

Иногда, как и все мы, они принимают наркотики. Так вот, в случае, если они их принимают, вы думаете, им нравится немного успокоиться, расслабиться от своей пружинности, разогреться, разнежиться? Враки! Они втирают себе стимуляторы, чтобы стать еще бодрее. И среди стимуляторов, конечно, самым популярным тогда, на вершине Тор 100, был Винт. Или Белый.

2. Опиюшные.

Существует и другой класс. Это спокойные, усталые, весьма медлительные люди, часто – с железными нервами. Речь их неспешна, решения основательны. Размышления в тиши дивана – их идеал.

Что им нравится трескать, если они вообще трескаются, как вы думаете? Стимуляторы, чтобы немного воспрять, очнуться от летаргии? Фигулечки! Они любят что-нибудь опиюшно-героиновое, релаксатор, сонный и сладкий, для усиления собственной тормознутости. Это сейчас повсюду героин, а тогда в  столицах еще продавалась опия. Черная.

Но увы, современные люди бестолковы и непоследовательны. Чаще всего они всеядцы. Экспериментаторы, небрежные с собственным драгоценным здоровьем. Они и водку заглотят с кокаином, кислоты разбодяжат, винта выпьют (вены им вдруг жалко становится), из травы холодец сварят – гедонисты, ищущие новых эмоций и не знающие, чего им надобно.

Чаще всего такие любят водяру.

Сашины же гости, несмотря на то, что кроме водяры в своей жизни ничего, скорее всего, не любили, были явно безумными стимуляторщиками (тип людей № 1). Комната несла в себе следы отчаянной разрухи.

Правда, потом выяснилось, что одно из стекол выбил я.

А второе... Со вторым отдельная история.

 

Шестая.

 

Вслед за классиком следует сказать: уютный сон всегда одинаков, неуютный сон всегда неуютен по-разному.

Такой сон совершается, как правило, в одежде. Все равно, как правило, холодно. И, разумеется, оставляет желать лучшего поза.

Крайняя степень неприятности сна во всех трех проявлениях – заснуть сидя на лестнице в подъезде пьяным, просто потому что трезвым это сделать невозможно.

В подъездах вообще на редкость неприятно спать. Я никому не рекомендую спать в подъездах не только в целях сохранения физической формы, сколько душевной архитектуры.

Сон в подъезде развращает. Он также бередит гордыню (не надо бередить себе гордыню!) – мол, я спал с подъезде, а вы и на кровати-то спать не умеете.

И холодит. Холод не телесный, но духовный. Ибо в каждой квартире спят благополучные суки, один ты –.

Разновидности сна в подъезде: подвал (редкость) и, всего чаще, чердак или перед запертой чердачной дверью (герои приключенческих романов всегда умирают перед запертой дверью. Умереть перед дверью, запертой на чердак – даже не знаю, на что это похоже).

Блудливая темнота верхней части дома путает ориентиры. Можно, как Ч., спать, принимая ее за вонючую шубу, на дохлой собаке. И прочие ужасы.

Во время войны меня, спящего на чердаке, будили автоматчики.

Будили пинками меня также спящего на вокзале в углу не впущенным в зал ожидания по безбилетности – еще одно малоуютное место. Пинки форменных сапог вообще довольно частый способ холодного пробуждения, что в подъезде, что на вокзале, что на скамейке – кстати, вопреки ожидаемой разнице в тепле ее почти нет, хотя как исключение бывают удивительно теплые площадки перед закрытой чердачной дверью.

Значительно более уютно спать в гостях – пусть на полу, все равно заботливо прикроют. Иногда даже переложат на диван с риском, что все заблюешь, но переложат.

Сон в гостях почти комфортен, он – золотая середина между глупой периной собственного дивана и ужасами коммуникаций с крысами.

Спите в гостях – это тренирует бдительность, придает свежесть. Человек, спящий в гостях, не имеет права раскисать, долго валяться, требовать особых условий, от кофе в постель до почитать лежа.

Совершенно отдельный вид некомфортного сна – в сидячем транспорте. У меня, например, всегда при сне в сидячем транспорте открывается рот. Жуткое зрелище.

А в лежачем транспорте, как правило, приходится как-то себя накачивать. Однажды я заснул на верхней полке (боковой) в обнимку с мешком пива на утро. Проснулся оттого, что две бутылки упали через отверстие между окном и полкой на нижнюю и по дороге об железку окна полуоткрылись и зашипели.

Внизу спала женщина с мальчиком.

Но мы отвлеклись.

 

На этот раз Дюрер проснулся как раз в гостях, ибо дома спал крайне редко из-за его удаленности (когда мы с Доктором торговали значками, у нас был в продаже и такой: "В гостях хорошо, а дома у меня нет" – я как раз хотел подарить такой Дюреру, ведь это его случай, но не решился – он очень обидчив, что опять-таки для него недопустимо, правда отходчив).

В то утро Дюрер решил писать книгу. Это он здорово придумал, как выяснилось. Накануне Володарский согласился, чтобы Дюрер временно у него пожил, пока родительница не вернулась из командировки, но с условием, чтобы тараканистый чемодан оставался у меня.

Это был разгар борьбы Володарского с вещизмом. В рамках оной в ту ночь он сжег прямо на кухонном полу самые свои любимые кассеты (двенадцать), выстроив их шалашиком – это ему Дюрер рассказал про то, как я жег волосы – ему понравилось. Но он, как всегда, приплел сюда идеологию.

– Теки! – в частности, орал он. – Меня достали все эти теки! Библиотеки, фонотеки, видеотеки! Бесконечное накопление в себе дерьма, и, главное, все равно мало, потому что бесконечно!

Однажды в общежитии филологического факультета кто-то (З.) сжег немало книг. Как одобрил бы Володарский столь благородный порыв! Но он ничего не знал об этом. Кроме того, З. жег книги вовсе не из идеологических соображений, а даже хрен знает из каких. Книги были чужие.

Квартира наполнялась кассетным чадом. Дюрер в ужасе бегал с бидоном воды и тушил загоревшийся между делом линолеум, пока хозяин сладко спал в туалете, открывал окна и двери, а с утра, за утренним пивом, в еще чувствовавшемся ядовитом линолеумном запахе объявил, что намерен писать книгу, полную философских притч и рассказов с одними и теми же героями. И сюжетами. Сизоватый Володарский, однако, не потребовал пояснить столь странное явление, как цикл рассказов-близнецов, но Дюрер все равно уточнил свою позицию:

– По антуражу, так сказать, все будет по-разному. Действие то в лесу, то в поле, то еще где-нибудь, но по сути с героями происходит одно и то же, они сталкиваются с одними и теми же препятствиями, только в другом обличии, а главное, что решения принимают совершенно одинаковые, не то чтобы их опыт ничему не учит, они просто не видят аналогии. А она заметна каждому читателю.

Опухшее лицо Володарского исказилось в одобрительной улыбке.

    Притчи я люблю, – смог он прошептать.

 

Было так: когда Лида уже давно ушла и я более-менее мирно валялся на полу сашиной комнаты, из транспортного общежития явился совершенно безобразно пьяный Дюрер (в этом транспортном общежитии он имеет очень старых друзей, общаться у них принято только с помощью непропрорционально большого алкоголя, берущего корни в тех по-своему былинных временах, когда пили так, как теперь уже никто не пьет. Оговорюсь, что до такой степени Дюрер надирается еще только со мной, а в общем бухает не особо).

Он, конечно, не вынес зрелища меня спящего. По всей видимости, я не люблю, когда меня будят. Рассказы очевидцев сводятся к некоторой погоне, в ходе которой озорной Дюрер, спасаясь от меня, защекоченного и политого портвейном прямо на лицо (в глаза и рот особенно неприятно), а еще он предварительно очень громко включил суфийского пения, какого у Саши навалом, но это мне не помогло, то есть ему не помогло меня разбудить и тогда он позволил себе многое, и когда я рассвирипел, убежал в коридор и прикрыл за собой дверь.

Наверное, я спросонья не многое замечаю, но остро чувствую обиду. Да, я побежал за Дюрером, бежал азартно, я уже почти настигал его, но мне помешало препятствие откуда ни возьмись. Я врезался в дверь – довольно сильно, полетели осколки. Андрюша утверждал, что я сделал это специально, из проказливости, и это может быть.

Затем я сказал:

– Пушкин – гений, а его тоже черви съели, – или что-то в этом духе, быстро сел, затем лег и опочил.

Дальнейшее представляется мне и вовсе смутно, тем более, что я в нем не участвовал. Суфийская музыка привлекла внимание соседа из дома напротив, а дом напротив очень близко.

Не знаю, что подвигло его к дальнейшим действиям – суфизм в контексте мусульманской культуры, час ночи, мой пример, дюрерское озорство или все сразу, а может, он был в настроении, мне судить трудно, тем более, что я не был тому свидетелем и было это давно – в те времена еще были даже не рубли, а тысячи рублей, в общем, он взял – я даже не помню теперь, что он взял – было бы странно, если бы он взял камень, откуда дома у человека камень, наверное, все же это была бутылка, и швырнул ее прямо в наше окно.

Сейчас я думаю, что ни один деус экс махина так запросто на сцене не появлялся.

Не претендую на точную последовательность, но думаю, что во-первых Саша сказал этому человеку, чтобы он непременно и немедленно зашел к нам в гости. Во-вторых, навсегда выгнал Дюрера. Полагаю, что еще сделали потише, убирали осколки, обували неспособного на это Дюрера и другие мелкие занятия, мало достойные упоминания.

Все что я помню из сашиного рассказа об этом, это человека из соседнего дома. Он пришел, посидел, кажется, ничего не пил, молчал, видимо, слушая кастанедианские бредни друга на А, и спустя не более получаса ушел. Оставил сто тысяч. Их пропили, конечно.

 

Я больше не жил у Саши. Дюрер сильно жаловался, чтобы я предоставил ему свой дом. А я все-таки нашел выход – я привел его к Володарскому.

Володарский обладает чрезвычайной сангвинистичностью. Светлые волосы под каре. Лицо во гневе, радости и особенно печали дико краснеет, даже покрывается пятнами. Любит орать стихи собственного сочинения в общественных местах – один раз при мне орал на Красной Площади про Ленина, а в другой раз, рассказывал Кузнецов, на кладбище.

Дюрера он, конечно, знавал и раньше, но его, как любого человека, живущего с родителем, увлекала возможность праздника непослушания в отсутствие. Он думал, что Дюрер разделит его позыв, но Дюрер решил писать книгу.

 

Он потребовал у Володарского ручку, он потребовал у Володарского тетрадку и стол. Стол Володарский сказал ему на кухне, и Дюрер, облизываясь от старательности, начал творить.

Акт творчества – важнейший из актов, единственное, что может человек оставить по себе на Земле, кроме воспоминаний. Но человека уже нет. Человека не заменить горами бессмысленной бумаги. Оттого так печальны студенты библиотек, внимающие бесконечному монологу трупов.

Дюрера интересовал, конечно, сам процесс.

    Важен сам процесс, – говорил Дюрер с умным видом.

Оригинального он говорил вообще мало. Что писать нужно в отдельной комнате, в изоляции. Обязательно от руки и на хорошей писчей бумаге. Что для создания литературного художественного произведения достаточно только владеть языком – никакого жизненного опыта, записных книжек со случаями из жизни, даже благоразумия не нужно. Владеешь – и все.

Но это ерунда. Главное, Дюреру нравилось звучание фраз. Он все время цитировал какую-то ахинею. "В объявлении говорилось о зоопарках" – необыкновенной силы фраза эта давно потрясла Дюрера в невзрачном фантастическом рассказе – с нее он начинался. Или: "В городе праздник". Одной такой фразы достаточно, чтобы создать настроение не какое-то там приподнятое, а почувствовать всю вереницу веков, в которые эта фраза приносила радость.

Или вот: "Ветер поразительной силы" – каково звучит!

А такое как вам: "Хлопнула дверь подъезда" – вроде бы обычно, но только на первый взгляд. "Хлопнула дверь подъезда" – целые миры прячутся за этими словами.

Уже три такие фразы вполне были поводом писать, а ведь в Дюрере таких фраз было гораздо больше.

А еще слова. Блистательное слово "поролон" – что может быть лучше этого слова! Разве что другое похожее слово: "плафон". Или: "неурожай". "Мерзость" – тоже слово довольно интересное. Уже не говоря о слове "фотообои" – восемь букв, четыре из которых – "о"! В общем, хорошо быть писателем.

Пока Дюрер обуздывал язык, Володарский обуздывал похмелье.

На сегодня у него было много, очень много планов, и необходимо было явственно почувствовать бодрость, что с похмелья, в общем, возможно. Водка, как известно, продукт очень калорийный и калории эти неплохо усваиваются, но обладает снотворным эффектом. Проснувшись, чувствуешь в себе массу нерастраченной энергии, ведь чтобы построить шалашиком двенадцать кассет и поджечь их, усилия требуются практически только умственные.

И вдруг ясно понимаешь, что можешь все.

День впереди. Планировать не имеет смысла – сразу приступай.

Тем более, что Володарский наварил кофе, после которого неизменно начинается сладкий мандраж, что еще раз подтверждает слова Коровина о том, что человек думает сердцем.

 

<…>

 

 

 

Седьмая.

 

Рэм волочит ноги и одинок. Рэм – из немногих, кого я почему-то считаю своими друзьями. Наверное, именно потому, что сам Рэм общается разве что со мной. Наверное, мне льстит его разборчивость.

Обстановка у Рэма дома не располагает. Он, к примеру, коллекционирует картонные остовы из-под рулонов с туалетной бумагой, коллекционирует тоже не очень подходящее слово, просто не выбрасывает, он вообще мало что выбрасывает, и зрелище это несколько удручает впервые попавшего в туалет, хотя гостей у него не бывает.

Жилищу вообще свойственен запах. У Рэма он столь силен, что передается хозяину – не тины, однако, может, и тины, и не гнилых зубов (их у Рэма, вроде, нет), но определенное настроение царит… То ли он специально жжет какие-нибудь палочки или это порошок какой-нибудь, не знаю. Скорее всего, просто причуда воображения, которое не медлит здесь разыграться.

Иногда у него можно встретить странную женщину, которую он для отвода глаз называет мама. И всегда темно.

Не знаю, чем он занимается. Работает в конторе, например. Это бы ему пошло. Ему бы пошли закоулки служебных помещений, как и его квартира – темные, с низкими потолками, неизменно желтоватыми стенами, и дело здесь не в краске (обычно розовая, но бывают неожиданности – вдруг в одном паспортном столе нежно-зеленая), и не в освещении – лампы дневного света, и не в том, чем покрыты полы – чем угодно, но желтоватость общего впечатления безусловна, – все эти первые этажи постсталинских домов, а самое лучшее – пристройки к ним, они чаще датируются уже восьмидесятыми, или – вовсе чудо – отдельные постройки, маскирующиеся под детские сады, но не детские сады – там нет во дворе "веранд", хотя это не всегда исключено, бесконечные и прекрасные военкоматы, редакции издательств с туалетами в самых неожиданных местах, ЖЭКи, называемые теперь как угодно: РЭУ, ЖЭУ, ГРЭПы, и вообще абсолютно непроизносимые аббривеатуры, Собесы с бабушками и дедками, номерами комнат и без, а случается, это наслаждение –  на несколько этажей, и бродишь, и теряешься, и торопишься уйти (из таких мест всегда торопишься уйти), и главное – эти узкие и чудесные коридоры.

Самое любимое – один длинный-длинный коридор с комнатами по бокам, нишами, поворотами, сужениями, расширениями, освещенный и сразу – темный; здесь проводят жизнь загадочные и симпатичные люди – работники контор, и Рэм как раз такой.

Я часто прихожу к нему вдвоем. Рэм смотрит на меня понимающими глазами и улыбается. Зовет ли он меня на день рождения, где можно встретить только указанную женщину, Рэмова одноклассника, о котором сейчас, и себя самого, или просто пробегая мимо его дома в глубоких дворах между улицей Амудсена и проездом Нансена в полярной глуши, непременно захожу с другом, пусть даже не лучшим, а даже и встреченным буквально во дворе у Рэма, все равно –.

В данном случае это был Дюрер. Володарский просто обязан был передохнуть после тяжелого дня в его обществе, и я решил прогулять его до Рэма.

Мы прошли в комнату, где обнаружилось, что в данном случае гости у Рэма есть, а именно его одноклассник С., с которым я был немного знаком, и в связи с этим сразу испугался за Дюрера.

Я неуклюже представил их, немного запутавшись в имени Дюрера (– М-м, Андрей), опасаясь, что Дюрер начнет говорить, что его зовут Дюрер, на что С. мог отреагировать как угодно, например, вытащить пистолет и его убить.

Видел я его немногократно, и всякий раз внешний вид его сразу говорил о нем все, причем вид этот всякий раз был странно непохож на предыдущий. И сейчас было весьма эффектно: С. сидел в квадратной огромной комнате Рэма, темной и пахучей, как весь остальной дом, в кресле спиной окну, причем кресло было выдвинуто в геометрический центр комнаты из дальнего (противоположного телевизору) угла и развернуто. Сам С. был в  рубашке, ярко-черном костюме, шляпе и черных очках – дикое зрелище в сумраке.

С. зубасто улыбнулся. Состоялся диалог.

– Ты кто? – вопрос был, слава Богу, к Дюреру.

– Я пишу, – на этот раз Дюрер был немного напуган и пока немногословен. – Художественную прозу.

– Творчество? Молодец.

Дюрер немного осмелел и спросил, чем занимается С.

– У меня строительная специальность. В широком смысле.

Дюрер пространно и невнятно ответил, что важно созидание, как бы оно ни происходило, написание ли это поэмы или постройка дома.

– Я в основном занимаюсь направленными взрывами, – сухо сказал С.

В большой комнате у Рэма темно-синие обои.

 

– Вот, – сказал я вшаркавшему тем временем Рэму, – это писатель. Пишет недавно, со вчера.

Это была единственно верная фраза. Думаю, с нее все началось. В тот же день Дюрер остался в рэмовой маленькой комнате, где имелась его новая любовь – письменный стол. Чемодан лежал у меня, большая сумка с вещами – у Володарского, ясно было, что Дюрер чуть-чуть попишет, поможет в случае чего Рэму по хозяйству и умчится дальше, а сейчас пока ну пусть поживет, ему просто негде, а дело сделать надо.

Он прожил здесь почти год – с перерывом на лето.

Рэм – автор бесчисленных записей, не публикабельных, конечно. Мне он кое-что зачитывал, и было это прекрасно, но с жанром – увы. А жанр самый востребованный в наше время – не дай бог не роман, даже не рассказ, так – мысли вслух, наблюдения, знаете ли вы, улыбки разных широт, без слов. Части, из которых не лепится целое. Отбросы творческой лаборатории, которая ничего, кроме отбросов, не произвела. Находилось все это в твердообложечных записных книжках, то с буквами для телефонов, то с числами для ежедневности, среди ящиков стола и систематизировалось по одному строгому принципу: в любой из попавшихся под руку книжек новая запись помечалась номером на один больше предыдущей.

Например (это черный маленький ежедневник):

"9. В 27 царстве, в 30 государстве

10. О – одиночество."

Тут же нравственные императивы себе:

"11. Будь сдержан". А вот уже

"230. Будь последователен!"

И максимы – то ли цитаты, то ли оригинальные:

"12. Записанная мысль - отдохновение памяти". Или:

"74. Записанная мысль - посмертная маска."

Здесь же вдруг – немного дневника, но тоже без чисел:

"13. Беспристрастно пробовал холодный чай без сахара, как если бы впервые. Горечь, отвращение."

А потом:

"14. Уже все зовет ныне человека к занятиям более сосредоточенным, не только значительность современных вопросов, но даже самая пустота современного общества и легковесная ветреность дел его приглашают ныне человека взглянуть строго на самого себя, вопросить с большей отчетливостью свои силы и определить себе труд не временный, минутный, но тот живительный и полный, который ответствует одним тем способностям, которыми своеобразно наделен из нас каждый.

15. На нем - пейзанка. Крепкая и легкая на вид.

16. Нет - презрению!

17. Если много повторять одно и то же, оно останется

18. Все мельчает: манка небесная, моление о чашке."

Или вот отлично из другой книжки, ярко-красной и длинной, с буковками для телефонов, трудно сказать, раньше или позже:

"136. Не потрясла, а покоробила повесть Тургенева "Затишье"

137. Звонил телефон. Подумал, что либо родители, либо не туда попали. Не стал подходить.

138. Во всех случаях Бартельми водружал одно только знамя – черное!"

Не удержусь от еще парочки примеров, из третьей, самой объемистой, темно-коричневой, подозреваю, для самых блистательных записей:

"55. Что в Евангелии праздное слово? Сказанное не во славу Господа.

56. Сравнение. Смерть подобна презервативу: резиновое чудовище.

206. Неужели никого не убеждает, что вокруг умирают люди? Почему, зная об этом, каждый продолжает жить так, словно у него в запасе вся вечность, какую только можно сыскать?

207. Дневной сон с плотским грехом сходен: чем больше его вкушаешь, тем больше жаждешь и мучаешься одновременно от пресыщенности и от ненасытности"

Меня всегда радовала эта точность нумерации, я даже пробовал гадать на этом, это было бы хорошим пособием для молодежи, учебником жизни, но какое Рэму до этого дело? Он предпочитает.

 

На вопрос С., чем же Дюрер живет, не писательством же, он сказал, что немного занимается компьютерной версткой (вранье, конечно), и немного он музыкант-барабанщик…

– А ты, случаем, траву не продаешь?

У меня перехватило многое. Я как бы продолжал разглядывать неинтересную рэмову библиотеку (сумрачные собрания сочинений эпохи соцреализма – точно таких библиотек всякий навстречался в жизни, именно эти желтые Алексеи Толстые и серые в полоску Горькие представляются мне при словах "памятник эпохи")…

        А что, нужно достать? – Дюрер заметно оживился.

        Нет, реализовать.

Есть такие люди, по которым сразу видно. К характерному моему знакомому М. подошли однажды даже на показе мод японцы из тусовки Ямамото, кажется, это был… И отчасти знаками, отчасти английским языком пояснили, что хотели бы купить у него травы. Он им привычно отвечал "ноу", уже от судьбы своей – даже на показе мод, даже японцы, и все равно продай травы – совершенно не скрываясь.

Я таким тоже как-то побывал. В Главном Здании Московского Государственного Университета имени Ломоносова ко мне однажды подошли такие ярковыраженные хачики и говорят:

– У тебя плана нет?

Я, испуганно:

– Какого плана?

– Ну, плана, плана?

Никаких планов в отношении них у меня, конечно, быть не могло.

 

Но сейчас взаимопонимание было полным. Дюрера, правда, заметно покоробило количество, но Дюрер всегда был легкомысленный дурак, которого того и гляди примут (в смысле, в менты), и он обещал. И дал еще при этом, собака, мой телефон.

– Это вот Д. телефон, ему где-то завтра вечером позвони, я информацию оставлю.

На вопрос же С., что Дюрер пишет, он стал, как обычно, невнятно и захлебываясь, объяснять свою теорию литературного творчества, какие есть слова и фразы прекрасные, а вот, например, слово "вечеринка" – отвратительное, его нельзя читать без брезгливости, или, скажем, его синоним, заимствование "пати" – еще хуже, и вот если сложить таких слов много вместе, получается как бы узор, такой словесный мир, законченный и не нуждающийся в пересечении с миром реальным, поэтому не нужно совершенно никакой человеческой натуры и взаимоотношений, и далее подобным образом довольно долго.

– И еще, – сказал Дюрер, – я, когда пишу, читаю такую мантру:

Ух, захватывает дух,

Ух, захватывает дух,

Ух, захватывает дух,

Ух, захватывает дух.

Чтобы у каждого, кто будет это читать, захватывало дух, как на аттракционе. Это основа любого творчества.

– Ступай, – ответствовал С. преувеличенно тихо.

Дюрер хотел засуетиться, но понял, что смысла это не имеет, как и все.

 

 

ВОСЬМАЯ

 

Бывают дни, когда и с небом что-то не то, и руки растут как-то вкривь, лица знакомых становятся неуместны, а посторонних – неумны. Троллейбусы мнят себя трамваями – лучше их не обходить. Вылезешь из дома, упадешь в лужу, плюнешь.

Вернешься. Молотком раздавишь палец, измажешся в зеленке. Напишешь письмо бабушке. Почитаешь нечто. Позвонишь. Приготовишь картошку.

Постираешь белье и развесишь.

Будешь уже приходить в себя. И тут на тебя посмотрят из телевизора и в плохом переводе с американского бросят прямо в лицо: ТЫ ОБЛАЖАЛСЯ!

Так бывает. Такой день выдался в тот раз у Писаржевского.

 

Проснуться ему пришлось довольно рано: в три часа ночи пришли я и Володарский, поставили довольно громко музыку, и был это почему-то Юрий Наумов, единственное, что лежало подле шарманки, днем его здесь слушал кто бы это, а все остальное лежало в комнате, где спали гости, затем пришедшие открыли шампанское и тут же благополучно заснули головой на столе, как два богатыря, друг напротив друга.

Рано или поздно Писаржевскому пришлось вылезти к нам, выключить музыку, свет, выпить немного шампанского из бутылки, но бодрость не прошла.

 

<…>

 

 

 

ДЕВЯТАЯ

 

Тогда же украли деньги. Самое неприятое для Шелкунова заключалось в том, что украли у него. Даже не у него, а у родственницы-соседки. Она его старшая сестра, я так думаю, и часто куда-то сваливает, то на пару дней, то на неделю, но свою комнату не запирает. Причем все сразу стали абсолютно уверены, что постарались ловкие руки его гостей, а это еще неприятнее. Гостей, конечно, он принимает круглые сутки, особенно когда нет сестры. Подавляющая их часть – милые феи.

Остальные – широкий пласт малообразованной молодежи и немного молодежи духовно насыщенной, далее в порядке убывания пожилые эстеты, еще при жизни ставшие олдовыми хиппи, случайные наркоманы, алкоголики, тунеядцы.

В тот день пропажа и обнаружилась.

Пришла родственница, и с ней молодой человек. Спустя два часа выяснилось, что денег нет. Не особенно много, тогда это было на пару ящиков дешевой водки, но все равно. Лежали в шкатулке сверху. Шкатулка стояла на видном месте. На тумбочке.

Сначала подумали на детей. Но по порядку.

Двор Шелкунова к собственному удовольствию образует квадрат. Прямоугольник. Дома высокие, сталинские, деревья где-то далеко внизу. Небо довольно далеко вверху. Началось все в один из вечеров. Они тогда с одной знакомой, одни в квартире (родственница-соседка уже три дня как куда-то свалила и обещала быть еще через день), смотрели в окно, наблюдали звезды. Я, кстати, совершенно не знаю, как называются созвездия, и об этом всегда жалею, особенно когда приходится ухаживать за девушками. Хорошо, хиромантию немного знаю – приятно водить по ладони, распознавая переплетения грядущей девичьей судьбы, часто весьма нелепые. Одной прекрасной даме, к примеру, однажды предрек пять мужей и пять же детей (там так было!), после чего она радостно вышла за меня замуж. Но это немного о другом.

Кое-какие созвездия я, конечно, знаю, но очень мало: пара Медведиц, Млечный Путь, Полярная Звезда, в общем, то что знают все, этим не заинтригуешь. Никакой романтичности.

У Щелкуна те же проблемы. Поэтому он стал рассказывать, как жил в общежитии, хоть и москвич (пьянствовал просто подолгу – это ж разве жить, вот я жил!):

– Здание абсолютно безумное. Внутри все состоит из коридорчиков и закоулочек, даже комнаты в форме буквы Гэ, не говоря уже о блоках, туалетах и лифтах. Потолки малюсенькие, темно, конечно. Высота – этажей сто (скрытая цитата из человека по имени Опарыш, знакомого Сидорова, у которого вообще весьма своеобразные знакомые: "Иду, – хрипло, – мороз градусов сто!"), не то что ФДС какой-нибудь или общежитие МИСИСа. В Фэдээсе все нараспашку, с лестницы попадаешь сразу в вертеп, туалет в конце коридора, сам коридор широченный. Все на виду. А в общежитие МИСИСа, помнится, есть специальный въезд для машин, прямо на этажи! У нас все было иначе. Узкие маленькие закоулки. Глухое пьянство в этих закоулках...

Щелкун мог бы долго рассказывать. Он уже от описания ситуации в целом переходил к частным назидательным эпизодам, не лишенным юмора, но в это время зазвучал пронзительный звонок в дверь.

Пришлось нехотя, очень раздраженно подняться и шлепать к двери. На пороге стоял Дюрер, придерживая правой рукой за шкирку пьяного меня.

Я пускал слюни и шатался. В таких случаях я чрезвычайно гуттаперчив, это связано с полной релаксацией, наводящей на мысли о высоких целях буддизма. Если меня держать за талию, я перегнусь ничком или набок, может быть, даже навзничь и упаду, если держать за плечи, съеду подгибом коленей. Лучше всего держать за шкирку. Дюрер знает.

Дело в том, что сначала мы ехали ко мне от одного знакомого, известного под именем Митчелл (действительно неплохой барабанщик), хотя друзья называют его просто Витя Говно, но потом наш маршрут изменился, нам полюбился какой-то бомж, болтавшийся где-то между "Печатниками" и "Текстильщиками" как человек, навсегда лишенный профсоюза, и с ним мы тоже куда-то поехали.

Еще из этого вечера: в какой-то момент я провалился под. Вышел из вагона и наступил между ним и платформой. Ушибся. Вытащили. Назавтра болела нога. Потом мы разбили бутылку? Одним словом, мы оказались у дюрерова друга Шелкунова, причем прямо перед дверью в подъезд, по свидетельству Дюрера, бомж сказал, что не может сейчас посетить нашего друга, а только помог дотащить любезного Д, по предложению Дюрера взял одну из бутылок портвейна, коих у нас было с собой целых три, и раскланялся. Мы тогда вообще сильно порадовали Шелкунова безумным ассортиментом и обилием выпивки – я в те времена был богат.

Бомжи вообще люди зачастую интересные и не без принципов. Коля Кедов рассказывал про бомжиху по имени Лолита (прозванную так его друзьями), достаточно юную девицу, которая бомжевала, сбежав из дома от злого отца и братьев, которые, все трое, ее затрахали в совершенно прямом смысле слова.

Дюрер с Шелкуновым усадили меня на кухне за стол в позе "непоправимое несчастье", а сами стали пить взятые на мои (!) деньги пиво, вермут, сок и портвейн "Айгешат", на котором настоял бомж, я бы лучше его и вовсе не покупал, как, впрочем и пиво.

Буквально через пятнадцать минут после нашего явления пришли почему-то еще и Валька с Ниной, Каннибалом и двумя бутылками водки, тоже уже в большом тонусе.

Цивильная знакомая Щелкуна, которую он взял где-то на очередной работе, познакомившись со всеми этими превосходными людьми, реагировала самым неожиданным образом. Сначала она ничего не пила, а потом робко выказала желание попробовать вермуту с соком, но Дюрер настоял, чтобы она пробовала именно "Айгешат", ибо в нем 6 золотых и 5 серебряных медалей, и вырабатывается это чудесное вино уже почти сто лет. Все это он прочитал предварительно на этикетке.

Она попробовала, потом попробовала вермуту с соком, потом попробовала водку с вермутом с соком и у нее съехала крыша.

Все вспоминали ее потом как "ту самую безумную девицу у Шелкунова в гостях, когда была история с деньгами". Ее звали Юленька.

 

 

 

 

<…>

 

 

 

ДЕСЯТАЯ.

 

Я никогда не утверждал, что человек может внезапно сторчаться. Тем более, если всем благам мира предпочитал собственное здоровье, имел крепкую волю и желание не старчиваться..

Еще вчера он ловил бабочек, дышал озоном, пил кефир, бегал рысцой и говорил нет наркотикам, а сегодня мы видим его могилу, заросшую болотной тиной и экскрементами лося. Согласен, так бывает редко.

Но я утверждаю, что человек слаб перед стихиями. Хочет ощущений и часто по недомыслию жаден.

Увы, жаден.

В Московском Зоопарке, где я видел моржа, есть заботливая табличка:

 

Пожалуйста, не кормите животных!

Животные получают пищу в достатке. Некоторые из них научились очень ловко выпрашивать у посетителей угощение. Не поддавайтесь на их уловки. От несвойственной им пищи животные могут заболеть и погибнуть.

 

Знакомая Настя завела себе рыбок. Золотые рыбки – три. Потом они опухли. Настя думала, что они беременны, мало ли. Но две через некоторое время сдохли. Оставшуюся Настя отнесла к ветеринару.

Выяснилось, что рыбки мрут от какого-то своего рыбьего ожирения. Она их кормила три раза в день, а нужно было два раза в неделю. И они все съедали. Все, что могли.

Разве люди отличаются от золотых рыбок? Да.

Знакомство с любыми дурманящими веществами проходит три стадии, которые никогда не меняют последовательность, но могут сокращаться до двух или даже до одной.

1. Знакомство.

Опасливые пробы зелья и внимательная регистрация ощущений. Что изменилось? Адекватен ли я? Изменился ли я?

Забавно, что сначала всегда ожидается уже испытанное раньше, и даже кажется, что, действительно, почти то же самое, и вдруг!..

Часто (иногда) первый опыт приводит к передозировке вещества вследствие неразумности учителей или самого пробующего. Причина этому, как и многому другому в нашем мире, – упомянутая жадность. Ощущение недостаточности действия препарата.

Случаи первого употребления бывают и последними – вследствие летального исхода либо глубокого отвращения. Но чаще наступает второй период.

2. Увлечение.

Независимо от первых опасливых опытов, были ли они чрезмерны или скромны, наступает панибратское отношение к дряни, которая употребляется теперь много и с удовольствием, иногда осложненным отходняками – беспокойство пропадает. Юношеское усердие в несложных упражнениях огромно. Что органично приводит к полному расслаблению и неумению воздерживаться в употреблении средства навсегда.

Но чаще приводит к третьему периоду.

3. Умеренность.

Третий этап состоит в познании меры в употреблении дурманящих веществ.

За редким исключением наступает после второго, исключение же составляют, в основном, женщины, многие из которых этап сильной увлеченности ловко минуют, и по неизвестной мне причине, умеренны всегда. (В скобках хочется заметить, что женский алкоголизм ничуть не отвратительнее мужского, и женщины-торчки ничем не ужаснее торчков мужеского пола, но это к слову).

Ахтырский говорил, что необходимо сначала передознуться, чтобы узнать меру, и это не всегда верно.

Примечание. Все три этапа в равной степени отвратительны – от юношеской меланхолической избыточности и тяги к познанию до старческого умения или не умения расслабляться, в чем я вижу большое сходство с тренировкой прямой кишки.

Вульф в то время очень чувствительно переживал второй этап отношения к табаку. Научиться курить в двадцать пять лет – есть в этом что-то от потери невинности после климакса, но в любом возрасте нас подстерегают не испытанные детские болезни, и Вульф, научившись курить у себя на работе (в журнале), стал разом курить по две пачки в день, прикуривать сигарету от предыдущей и являть другие признаки ненасытности.

В комнате он еще курить не научился, и сейчас для этой цели решил выйти на балкон. Пасмурность все время нарастала, и к тому времени, как он открыл дверь, разрешилась ослепительным бураном прямо Вульфу в морду.

Обескураженный погодой, Вульф сочел за благо попасть в подъезд.

Что за чудо наши подъезды! Они бывают:

1. Украшены цветами, лифтами, охранником с телевизором – маленьким таким – при входе, иногда на стене таких подъездов даже висят фотообои из жизни деревьев, иногда охранника заменяет любознательнейшая бабка (чуть позже я услышал гордое имя консъерж, мне частенько звонили, бывало, и спрашивали консъержа, причем потом действительно выстроили будку для него, но из-за интриг среди жильцов консъержа никакого у нас так и не появилось, а будка стоит. Знакомая Маша рассказывала про консьержа в своем подъезде – печального дедка, которого очень редко бывало на месте, а когда бывал, кнопку нажать был не в состоянии, и однажды стало сильно пованивать, выяснилось – находясь на рабочем месте, так сказать, в разгар трудовой вахты, консьерж нечаянно заснул и обкакался – с тех пор консьержа у них надолго не стало, но это, конечно, случаи немного не о том).

В таких подъездах живут цивилы – люди с достатком. Часто абсолютно полноценные. Код обязателен.

2. Их противоположность – в таких подъездах можно романтично наступить в дохлую кошку, потому что не видно ничего, в том числе номеров квартир в произвольном порядке на и между этажами с висящей штукатуркой, там и сям сдобренной арматуринами, целящимися во все чакры сразу и особенно в глаза.

Хоть раз в жизни каждому довелось посетить такой подъезд – с подозрением, что тут-то и живет богема. – Нет.

Никакая богема тут не живет.

3. Все подъезды между первым и вторым типом. Некоторые движутся от первого ко второму, теряя сначала охранника, потом код, потом и вовсе образ и подобие, но не до конца. Вторые же в первые преображаются в мгновенье, проходя весьма интересную дополнительную стадию и превратившись на время в тип 4.

4. Подъезд, в котором недавно сделали или – не принципиально – еще делают ремонт. Отчаянный химический запах. Чистым уйти невозможно. Там и сям козлы и доски, мешки с цементом (воровывал я цемент из подъезда, подбитый на это женщиной) и бетонные блоки.

Редко попадаются еще больше перепачканные, чем ты сам, люди. Это малярши.

Именно такой подъезд сейчас и был у Вульфа. Гадливо приподнимая ноги, он спускался к окну и увидел Пентагона. Сначала даже услышал: Пентагон громко кашлял, сидя на подоконнике.

– Ты, Пентагон, сдохнешь скоро, – приветствовал его хозяин.

Пентагон был заметно весел.

– Че на звонки не отвечаешь.

Это было уже слишком. Пентагон никак не должен был знать телефон Вульфа, и тем более хамить по этому поводу.

 

 

<…>

 

 

ОДИННАДЦАТАЯ.

 

Это было в те времена, когда над Москвой еще не пронесся страшный вихрь, унесший девять жизней; потом долго еще с периодичностью в полмесяца Гидрометцентр обещал такой же. Человечество слишком много умозаключений делает по аналогии. В чем главная его ошибка.

Бывают одноподъездные дома. Но это не значит, что только в них план однокомнатной квартиры – из прихожей слева ванная, рядом дверь в большую кухню, правее дверь в большую комнату или зеркально. Хотя в таких домах только такие однокомнатные квартиры.

 

<…>

 

Я говорил тосты столь занимательные, что М. то и дело энергично, насколько это возможно под героином, восклицал:

– Эх, за это даже я бы выпил. Наливай.

Я наливал ему немножко вермуту. Он выпивал, долго краснел, морщился, сильно бил себя по голове и говорил, когда у него появлялась возможность через минут пять, что невозможно пить под героином, вермут становится как будто пьешь спирт и прочие глупости.

Но тут я произносил тост за свободу, свободу в этом мире, где наша несвобода – следствие только нашего неумения. А мы-то умеем быть свободными, или, по крайней мере, в ближайшее время научимся. За наше теперешнее и грядущее умение быть свободным! – возглашал я, и М. отвечал:

– За что же ты, сука, пьешь?! Пил бы ты хоть за что, но за это я не могу не выпить.

И снова стучал себя по краснеющей голове, как сказал бы Лесков, несколько геммороидальному лицу.

А я пил за творчество – один из видов умения быть свободным. Потом лично за Егора Летова, Бориса Гребенщикова, Свина, который был еще жив, и либо за Майка, либо за Башлачева, но пили, точно, не чокаясь.

Затем за то, что человек, хотя и потакает, но, самое удивительное, выдерживает быть сильным. И мы это можем. За наши редкие полеты, а ведь если бы они были частыми, кто знает, не приторчались ли бы мы к ним…

Позже выяснилось, что я уговорил бутылку вермута плюс водки и две пивы, по-моему, с пивом всегда неизвестно, пили его или нет, оно не воспринимается всерьез, как средство от насекомых – действует или не действует.

Ночью я встал и пошел в туалет, но пришел на кухню и прицелился в помойное ведро, откуда М. меня строго и ласково увел к унитазу, умиленный моей чистоплотностью. Я легко мог выбрать книжную полку.

М. любит (или не любит?) зеленый чай, и мы с утра похмелялись этой гадостью, он его еще чрезвычайно крепко заваривает.

 

 

<…>

 

Высшая справедливость поездки в метро заключается в том, что чем дольше тебе ехать, тем больше у тебя возможности занимать удобные места.

Недолговременные поездки могут быть мучительны. Долговременные, если понимать всю важность стратегического подхода к положению в вагоне – почти никогда.

Удобные места расположены непросто. В редких случаях стоячее место может даже стать удобнее сидячего. Но все же слишком очевидна разница в положениях, чтобы сразу не выделить два раздела и начать удобнее с более приятного:

а) сидячие места, не по степени удобства, но в логическом порядке:

1. С ними, казалось бы, все ясно: лучше всего сидеть одному. Но только в определенном типе вагонов встречаются такие двухместно-полуторные сиденья, на которые влезает один человек развалясь.

Двое – только если они влюблены друг в друга , или же если один из них – втиснувшаяся бабка, но это редкость.

Такие места престижны.

Их минус в заметности.

Всякий инвалид видит тебя развалившимся и норовит нетвердым костылем наколотить. Не зря их еще называют бичами. Ох уж мне эти пьяные инвалиды.

2. Значительно выгоднее сидеть в одноместном месте в тоже совершенно определенном – с желтыми ребристыми стенами – типе вагонов (самый старый тип). В основном распространены на синей ветке, часты на голубой.

В таком пухлом диванчике сидеть очень незаметно, особенно при скоплении народа.

Занять такое место практически невозможно. Усевшийся в него так рад, что, судя по всему, пропускает четыре-пять остановок после своей, лишь бы посибаритствовать.

3. В сиденьях на три человека сидеть не рекомендуется. Они очень узкие, тем более, что соседи, как правило, усатые мужики с большими задницами. Нет.

4. Лучше, конечно, сидеть на шестиместных. Неопытный циничный наблюдатель отдаст предпочтение краю, будто действительно собирается облокачивать голову на перила, опираться в них и чурается двух соседей сразу.

Действительно, входя в пустой вагон, мы видим сидящих по этим углам индивидуумов.

Они ошибаются.

Как только вагон наполнится, они первыми пострадают от наседающих на ручки сидений сбоку, влезающих сумок, и, разумеется, от знающих свои права пенсионерок.

Выбирайте середину. Нет никаких поводов нервничать и часто везет – с двух сторон и перед вами прекрасные дамы, пусть даже в коротких юбках, ничего.

б) места стоячие. Можно сесть и в проходе, обладая маргинальным складом ума и поведения, но все равно это будет стоячее место. В них тонкостей не меньше.

5. Приезжего сразу видно: он болтается первое время после станции в проходе, шатаясь.

Местные отточенными движениями облокачиваются на ручки сидений с обеих сторон дверей и хмуро глядят стражами на влезающих, которые отдавливают им ноги сумками.

Из-за влезающих лучше занимать такие места с противоположной входу стороны, исключая, конечно, особые случаи, когда очень скоро вылезать, народу много, а выйдет много вряд ли, особенно если спешишь. Встречаются, конечно, станции-подлецы, когда нет стороны, противоположной входу, особенно на голубой ветке, ну да ладно.

Такие места, подчеркну, удобнее, чем

6. Облокачиваться на стенку в конце вагона. Тут опорой служат плечи, а в предыдущем случае – задница, что значительно удобнее в силу человеческой физиологии.

(Я как-то задал Инге вопрос:

– Вот если король прикажет генералу порхать бабочкой, и тот не выполнит задания, кто будет виноват?

– Природа человеческой физиологии, – ответила Инга.

Вы знаете Ингу и ее сестру Катю?)

Облокачиваться на стену в конце вагона, всевозможные двери с надписями и без удобнее, конечно, не спиной, плечами, а боком, одним плечом.

7. Далее идут места в проходе между сиденьями. Они перспективны, чтобы сесть, но малоудобны. Поза впавшего в транс Тарзана, качающегося на ветке одной рукой, заставляет отказаться от радужных надежд на выходящих с сидений, тем более что конкуренция велика, в пользу стойки у дверей прислоненным к ручке сиденья.

8. Хуже, чем неустойчивость нахождения в проходе между дверьми, только нахождение в проходе между дверьми без возможности ухватиться.

Вот где закаляется дух. Так стоять рекомендуется только отъявленным людям. Остальным так стоять нельзя.

 

 

<…>

 

 

СЕМНАДЦАТАЯ.

 

Брат очень просил, чтобы в романе было про него. Его требование законно.

Мы с братом сидим на подоконнике у него и слушаем "Дэд Кеннедиз" – он строит из себя панка и носит балахон "Гражданская оборона" (мое влияние), а потому обязан знать классику, для чего я и привез ему кассету. Вот, собственно, и все про брата.

 

Тогда я сильно передознулся гостями – не мог их видеть около полугода. Последней каплей стал чемодан Дюрера.

Я, как полноценный человек, не очень люблю ублюдков. Впрочем, иногда жалею. Но не до такой же степени. То есть, когда буквально уже ни одного полноценного человека в какой-то момент не остается вокруг, все хоть чуть-чуть да ущербные. Один не ест досыта, другому жить негде, у иного одежда прохудилась, этим юноше с девушкой необходима территория для траха, а этому крепкому парню худо без алкоголя. Потому что у него белая горячка и сердце останавливается. И необходимо срезать все пуговицы на всей одежде в доме. И всем услужи, всех одели, и чемодану Дюрера вместе с Дюрером тоже непременно надобно внимание.

Самое неприятное в чемодане Дюрера не сам он, отнюдь. При всей своей нечистоте, содержимом, диких размерах он был бы не то что прелесть, но вполне удобопереносим, если бы просто лежал в означенном ему мной углу за шкафом и все. Нет. Чемодан неизменно притягивает своего хозяина. Дюреру необходимо хотя бы раз в день навещать свой чемодан и что-то из него выкапывать, потом закапывать в него обратно, это не умещается, чемодан обрастает сверху и сбоку полиэтиленовыми пакетиками, выпрошенными Дюрером у меня, чтобы.

Мало того, что у меня пожила в течение полумесяца безумная тусовка, еще и, когда я, наконец, всех выгнал, Дюрер все равно с упорством полного кретина ходил на поклон к своей видавшей виды порнографии.

Да, я незлобив. Но я отвез Дюреру его чемодан.

 

В общем, я даже не спросил Рэма, есть ли ему где хранить Дюреровские вещички. И не сказал Дюреру, что его чемодан это его проблемы. Я знал, что это мои и ничьи более проблемы. К тому же мне звонила Лида. Я все равно не дал бы ей телефон Рэма, но у Рэма в тот момент не было телефона.

 

Дюрер аж скукожился. Он явно не хотел никому звонить. Его вполне устраивала жизнь у Рэма, который мог бы его выгнать, но до сих пор не выгнал. Это прекрасно. А вот девицы с телефонами – это ни к чему. Думаю, даже, он заподозрил то же, что и я – это какая-нибудь пионерка, которую он между телегами о любви и цветах невзначай трахнул, а ей это сильно понравилось, и теперь она должна отыскать своего золотоволосого наркогуру.

Какая разница. Если ей очень надо, подумал я, она найдет своего Дюрера и здесь – это не проблема.

Думаю, что если очень надо, не только найти кого-то – летать научиться можно. Человек ведь может все, просто не все делает, потому что существуют законы природы и общества. Кто их нарушает, тому минус. Другое дело, что учиться летать, как правило, ни к чему. Разве что вызвать восхищение. Ведь тот, кто такое умеет, вызывает законное восхищение. А тот, кто не умеет, пожалуй, не вызывает. Ну и что.

Вопрос смысла жизни, неизбежно вытекающий из умения или неумения летать решается довольно просто.

Очень просто.

Но моя задача рассказать эту историю до конца.

 

<…>

 

Девятнадцатая.

 

Неповторимое своеобразие московской архитектуры состоит в том, что она безумна. Нигде не встречается столько попыток объять необъятное и поразить чем-то вроде голой жопы.

У чопорных серых домов снизу всегда торчит веселенькое нижнее белье: ярко-синие с желтым, красным, белым, зеленым, оранжевым маркеты. Или зеркальные-зеркальные банки внутри древнего зданьица, приобретшего вид Человека Который Смеялся: из него путем легкого насилия над здравым смыслом сделали пряничный домик. Небоскребы, бывшие ящики, набиты коммерческими структурами. Скромная трехэтажка непременно встык с чем-то панельным. Парк и яма, завод и булочная, вышка, особняк, зоопарк, стоянка машин и, конечно, стройка. Всегда стройка.

Люблю здесь.

Подлинно, Москва, ты необъятна и напоминаешь мне устройство моей головы, ты как наглядная модель моего не всегда ровного мыслительного процесса, не всегда понятного мне роя силлогизмов и извилин. Не всегда нужных, но рельефных образов.

Ну да ладно.

 

<…>

 

 

ДВАДЦАТАЯ.

 

Я боюсь, что однажды утром, устав быть обычным и серым, вылетит в окно мой подоконник.

И потолок плюнет на обязанность нависать, плюнет маленькими белыми камешками во все стороны.

И кровать засмеется натужно, хрипло, и с веселым шумом полетит вниз, глубоко-глубоко.

И по радио скучным злым голосом скажут:

– В Москве землетрясение.

В Москве землетрясение.

Мне придется плакать на развалинах своего дома и рассматривать все, что мне было когда-то дорого, а теперь уже не дорого. Тогда я пойду к моему куму, довольно далеко – зачем? – чтобы сказать ему, грустно глядя:

– Кум, – скажу я, – меня постигло несчастье. У меня более нет дома, дорогостоящей недвижимости, вмещавшей скромную привычную движимость. Мне некуда вернуться после того, как мы сегодня с горя напьемся, негде слоняться и бездельничать. Моя кровать находится в центре Земли, откуда ее очень трудно достать. А еще, кум, я устал. Я смертельно устал.

И кум, мой мудрый кум, похлопает меня по плечу и скажет:

– Не волнуйся, кум, не печалься. Мне думается, что мы справимся с этой бедой, ведь мы по-прежнему вместе. У меня тоже нет больше дома, посмотри – город лежит в руинах без телевидения и канализации. Да и так ли нужно было нам телевидение и... Я тоже устал, кум, конечно, устал. Но пришло время отдыха. Долгого отдыха.

Мы будем ночевать в палатках, привезенных спасателями, а спасатели обязательно приедут, и есть простую пищу из железных банок, привезенных спасателями, и помогать им вытаскивать из-под обломков всякую всячину, вместе с наконец-то вернувшимися со своих пикников и из своих отпусков бестолковыми гражданами.

И вряд ли нам могут не дать денег взаймы, или не будет больше ларьков, или нас не угостят даже спасатели, просто так...

А потом придет моя прекрасная дама жена, и ударит меня прямо по больному глазу (у меня больной глаз), и бестактно закричит о том, что мне в очередной раз, как последнему, удалось уподобиться свинье, а я всего лишь отвечу, может быть, с печальной улыбкой на устах:

– Знаешь, больше нет нашего жилища, где мы провели.

Но она не станет слушать, она станет спрашивать и сердиться:

– Ты же обещал мне не пить!

А я буду лежать.

Буду смотреть пьяным взглядом в черное-черное небо, и вокруг будут жечь костры.

 

ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ.

 

Журналистика – профессия та еще.

Профессий сейчас вообще не так уж много. Это сфера услуг (купи – продай и его реклама, туризм разного рода, на сцене некоторые кривляются в кабаках, а сильно повезет – в телевизоре), переводы, репетиторство, компьютеры. И периодика.

Чем еще можно заниматься? Выпускники технических Вузов где-то, должно быть, находят деньги, ну да Бог с ними.

Преуспевают, конечно, больше всех журналисты – им деньги иностранцы платят.

Я сам иногда писал немножко статей в журналы. Например, как легко женщине рожать. Прекрасная статья от лица молодой матери (моей жены), которая отлично и очень просто разродилась в обыкновеннейшем роддоме, с подробным описанием ощущений, и, конечно, подлинной радости рождения у тебя дитяти, как сразу после рождения его кладут тебе на грудь и прочее. Это в журнал для молодых матерей.

Потом я писал что-то в журнал про питание – почему в английских кабаках подают теплое пиво. Аналитическая статья.

 

 

 

<…>

 

 

 

А Севочка только начал тогда работать и сразу чуть ли не главным редактором в каком-то смурном издании вроде находившейся в расцвете "Столицы", но не в "Столице", потому что она к тому времени уже накрылась, там кто-то умер, и не в "Вечерней Москве", в виде журнала она, по-моему, тогда еще не народилась, а в чем-то подобном. Данное издание тоже излучало законную гордость тем, что находится в центре мира, и всем центровым предлагало эту гордость разделить.

И то ли дали Севочке такое задание, то ли он сам себе его придумал, в общем, важнейший материал номера, его шапка или как там это называется, должен был обосновать поэтическую и своевременную тему: как по-разному могут быть счастливы внутри нашего мегаполиса люди.

"В чем состоит счастье жить в мокрых серых спальных районах среди каких-то труб, мелькающих в окне вагона, когда уматываешь отсюда подальше, – возвышенно выдумывал Севочка в жирных строчках, предшествующих статье, – Таким вопросом невольно задаешься, читая объявления об отдыхе на самых экзотических в мире островах или даже просто книжку с подробностями хождений грибника-любителя. Мы ненавидим каменные гробы, где летом душно, зимой тошно, а в межсезонье всегда сквозит. Мы ненавидим шум за окном, преследующий нас в любое время суток, и чудом оказавшись вне стен асфальтированного монстра долго еще просыпаемся по ночам от тишины.  Почему же, еле дождавшись конца отпускного месяца, мы снова мчимся сюда, чтобы броситься к телефону и упоенно звонить всем знакомым: я вернулся. Отвечает Всеволод Лесли."

Севочка не знал, что этот вопрос был тщательно исследован задолго до него. Какая разница.

 

Семь историй о счастье.

 

1. Мы вдвоем жили тогда в этом доме. Ободранный серый подъезд, лифт, мусоропровод, верхний этаж двенадцатиэтажки. Низкий потолок. Стандартная однокомнатная планировка. Иногда приходила хозяйка, которая приходилась ей чем-то вроде дальней тети или неродной сестры. Почему она пустила нас к себе, я так и не понял: толку от нас не было вообще, мы были тунеядцы и оглоеды.

В комнате над тумбочкой висел плакат, хозяйка любила "Пинк Флойд". А мы жили на сломанном угловатом диване в кухне. Если рано утром она уходила на работу, сквозь сон мы слышали звон посуды и шипение чайника. Вечером, бывало, она приходила и смотрела телевизор, но чаще не приходила – то ли оставалась в гостях, то ли работала в ночную смену. Изредка, особенно по выходным, ее посещал очень странный молодой человек – тогда нас отправляли гулять по совершенно безмазовому слякотному району, лучше уж было сидеть в подъезде. Мы сидели. Воняло теплой бетонной сыростью. Этажом ниже, как правило, пьянствовали какие-то пэтэушники с визгами и битьем бутылок, наш смех был совсем не слышен.

А смеялись мы все время. Звонил телефон – мы никогда не подходили и считали звонки. Среди звонков был рекорд, но я точно не помню какой, то ли 23, то ли 26. Слушали какую-то музыку. Иногда днем забирались на большую хозяйскую постель. Это было самое смелое, что мы предприняли за осень.

В начале зимы мы уехали. Она продала эту квартиру, или, может быть, это была не ее квартира – я точно так и не узнал.

Обо всем этом мне напоминают две песни, глупые песни, даже идиотские – "В Калифорнии на пляже" и "У Тани на флэту", они, правда, совершенно не об этом. К тому же их я услышал уже гораздо позже.

 

2. Был такой период – все работали дворниками. Не исторический, разумеется, а в силу возраста. Дворник для меня – человек молодой, пьяный, задумчивый.

Пили тогда непомерно. В дворницкую на первом этаже, совершенно перекошенную двухкомнатную квартиру, изредка вламывались самые удивительные друзья – таких друзей у дворников явно быть не должно – юные члены экстремистских партий, будившие страшными нацистскими или пацифистскими воплями соседей с третьего этажа (на втором никто не жил), университетские барышни, ходившие с утра за разливным пивом, какие-то несусветные художники-музыканты без крыши, и всех объединяла одна большая любовь – любовь к спирту "Рояль".

Это было легендарное время спирта "Рояль" (1991 – 1994), когда все москвичи и гости столицы, провинциалы, эстеты, сельчане, старики, женщины и дети, все до последнего жителя страны уподобились невинным индейцам, дорвавшимся до огненной воды, и впали в один большой, прекрасный запой.

В "Рояле" все было совершенно – и цена, и качество, и вкус, и размер – 1 литр. По радио (там все время было радио) постоянно пугали, что мы отравимся, но мы не отравились. Приоритеты менялись – то он был хорош только в зеленых бутылках, то с красной, а не синей этикеточкой, то только итальянский и голландский, то в пластиковых бутылках и американский, а потом на смену выступили украинские поллитровки – мы с радостью следовали новым веяниям, пили чистым и растворяли водой из-под крана, пополам или два к трем.

Достигнув подлинного аскетизма как в выпивке, так и в закуске, только черный круглый хлеб, самый дешевый в ближайшей булочной, мы познали его (аскетизма) главную черту – негигиеничность. Когда ведешь образ жизни настолько здоровый – чистые, без примесей, калории, совместное дело, простые чувства и функции организма – отпадает нужда в наносном, поверхностном. Я, честно говоря, так и не помню, как выглядела в этой дворницкой ванная. Возможно, ее не было.

Спали не уползая от приборов, но те, кто, собственно, были дворниками (Денис и Володя; я не был), часто просыпались на работу. Были какие-то авралы – выпадение снега и, кажется, листьев. Туалет бывал занят – там спали.

Кульминациями становились посещения спонсоров – денежных мешков, которые могли купить сразу три бутылки рояля и какую-нибудь невиданную закуску, например, томатный сок. С такими людьми трудно было держаться как с равными, но это была одна из немногих трудностей того времени.

Несмотря на экзотичных и частых посетителей, неделями мы оставались втроем – они по работе, я вписывался, и тут-то начиналось самое главное. Безудержнее всего мы пили именно тогда. У нас был Триумвират – мы так это и называли, с большой буквы, со своими законами и монументальными традициями – не выпивать сидя (в сочинении тостов всегда помогало радио), особое приветствие, язык – говорили очень изысканно с обилием превосходных форм. Каждый готовил свое особое блюдо на закуску, если были силы: я, к примеру, был мастером по гороху со специями (соль, перец). У каждого была именная кружка и дневник, обязательно без чисел: выпитое в граммах, коктейли. Это называлось "Бухучет".

В маленькой комнате кропотливо составлялась коллекция пустых бутылок, с ней тоже было связано несколько ритуалов: бутылки (были, впрочем, и банки, трехлитровые и литровые из-под убойных сухих вин, видимо, производители добавляли в них димедрол) выставлялись строго по порядку выпивания, кроме рояльных, а рояльные – гордость, жемчужина коллекции – отдельно, в противоположном углу, но за более важными делами все было позабыто, частично раздавлено, а потом и выброшено.

Еще помню – была осень, и почти сразу – весна.

Всех потом, конечно, выгнали. Кто-то нас сменил...

 

3. Один, наконец-то один сижу на освещенном солнцем паркете. В коридоре. Из окна влетают большие пушинки – это тополь. И маленькие. Это одуванчики. Пролетают в сторону балкона. Родные и близкие называют это мерзким словом "сквозняк". Им не понять, что такое ветер. У них аллергия и воспаление легких.

Можно курить в доме. (Что я и делаю – траву). Можно многое. Это бывает редко. В основном – дети. В основном – звонки по телефону, домофону, во входной проем, стучат в окно, колотят в дверь ванной – бесконечный позыв к действию, рефлекторный и неконтролируемый, мешанина.

Я понимаю, что это не временно, что я давно уже живу с этим всем вместе, и все плохое, что в этом есть, передается мне, а хорошее... Хорошее я изо всех сил пытаюсь сохранить в себе, но слаб – плохо получается. Я неизбежно мимикрирую в эту кашу, пытаюсь не замечать, противостоять, делать как они. Как они.

Дикие метания, события невероятного напряжения сменяют друг друга. Я расколот и одновременно принимаю душ, иду на работу, учусь, воспитываю детей, пьянствую. Провожу досуг. Квартира вся всегда набита людьми, и так странно – это, действительно, так странно – в один прекрасный летний вечер остаться вдруг совершенно одному.

Обитатели свалили, кто куда, не знаю, – для отдыха. Но подлинно отдыхаю только я – я-то знаю, что скоро все равно придется меняться, отвыкнуть от этого слишком трудно, но пока, сейчас, можно все остановить. Чтобы солнце медленно наваливалось и отпускало, как кровь к голове, и неизбежно пропадало за домом, а все остальное тихо звенело. Чтобы летели пушинки по освещенной комнате из форточки дальше в коридор, мимо меня на желтом паркете, мимо, на противоположный балкон. Чтобы было радостно, и помнить только о своем большом одиночестве среди множества связывающих с миром паутинок взаимообязанностей.

Чтобы ощутить наконец себя сильным и огромным, жирным, как сама вечность – хозяином квартиры. Познать неведомое мне счастье – жить в собственном доме.

И не печалиться, когда все вернутся точно такими же, я ведь и сам мало изменился. Как жаль.

Позднее выйдут звезды – тогда особенно легко можно почувствовать все. Весь мир, состоящий из рогов и движущихся рыбообразных пузырей, весь – и почему некоторые боятся, когда наконец понимают, как под ними вертится Земля. Заваливается на бок. Неравномерно прокручивается. И потом – сразу – ощущение полной потери устойчивости. Лежишь на полу, смотришь вверх и чувствуешь – падает. И ты тоже летишь прямо в бездну.

 

4. В течение полугода у нас постоянно жило человек пять. С конца весны до середины осени. Приходили – уходили многие, редко кто оставался больше, чем на неделю – две, но среднее количество гостей оставалось неизменным. В выходные и череды праздников становилось побольше, но не всегда. По-разному.

Особенно приятно было полное безденежье, ведь, если вдуматься, обладатель денег обязан производить много суеты. У него вспоминаются важные дела, сопровождаемые важными тратами, и чтобы их совершить необходимо много куда поехать, много каких усилий совершить, и – главное! – покупкам найти применение, а это – время и силы, очень много времени и сил.

Когда денег нет, все становится на свои места – ехать некуда, незачем и не на что. Ломать голову над разноображиванием меню не приходится – еда либо есть, либо нет и могут принести. У нас тогда был мешок гречки.

Полноценный, наверное пятидесятикилограммовый мешок, был завезен заботливым родителем, делавшим во время оно оптовые закупки продуктов (сахар для дачных заготовок на зиму, крупы – рис, гречка, геркулес – начиная с двадцати килограмм очень выгодно, картошка – обязательно, но это уже осенью – еще один вид денежной деятельности), и пылился он в богатые времена в углу, когда о гречке – тем более такой удивительно плохой – половина при варке сразу обращается в кисель, оставшаяся же половина навсегда остается невнятной трухой – вспоминали только во время редких уборок, переволакивая ее из угла в угол, чтобы протереть пол.

Но тогда, начиная с мая, все стало иначе. Мешок прочно стал фоном неспешного (спешить некуда) смутного существования в эпицентре наводняющих квартиру полупосторонних людей.

Если вдуматься, то их нахождение было очень невыгодно – ели они все-таки больше, чем приносили с собой, но странная надежда, что когда-нибудь кто-нибудь из них непременно раздобудет кучу денег и всех отлично накормит, возникшая из невнятных разговоров на тему "деньги будут", создавала атмосферу тихого ожидания и веселья.

Было действительно очень тихо. Как-то не слушали особенно громко магнитофон, хотя играл он почти постоянно, но все больше эмбиент, иногда даже телевизор смотрели, очень по-семейному, видно, при переизбытке еды возникает много лишнего, и шуму тоже, здесь же – самоуглубленное спокойствие, каждый в своем углу занят своей медитацией, всякого рукоделья было много тогда сделано.

Все знакомые почитали своим долгом приходить не одни – не знаю уж почему, но в этот период я узнал столько людей, сколько ни до ни после – одни имена чего стоили, помню, был один длинноносый человек по имени Инженер, большой любитель и знаток винта, не помню, как он пришел и с кем, потом жил дня три и вдруг исчез.

В какой-то момент я даже утратил статус хозяина – один из вписывающихся (мерзкое слово) пришел ко мне совершать какую-то большую травяную сделку – что-то вроде обмена стакана травы на десять грамм гашиша, причем меня даже не предупредили, вдруг я буду против. Тот, кого привели, принял за хозяина какого-то громогласного типа, который тоже незадолго здесь появился, и его этим гашишом уваживал, а я как бы и ни при чем остался, хотя тоже, конечно, укурился.

Особенно приятно было по вечерам – в доме тихо, в каждой комнате своя жизнь, и с утра, когда я, бия ложкой в миску, обходил квартиру и зычно призывал:

– Всем завтракать! Свежая гречка!

Жильцы вылезали в кухню, с неудовольствием продирая глаза. Кто-то, впрочем, оставался спать до вечера – опасности, что гречка кончится, не было.

С чем мы ее только не ели – если было, конечно – подсолнечное масло, томат-паста, был однажды и соевый соус, но это, конечно, только полторы роскошные недели – тогда много чего было.

Днем как-то все расходились, хотя часто было лень – стояло очень жаркое, солнечное лето. И практически не бухали, естественно.

Как-то приехал Сидоров, привез купюру в сто тысяч рублей – деньги просто неслыханные, и сказал, что собирается с нами их пропить. Ему строго ответили, что нет, никаких пропить, накупить еды – в доме хлеба уже давно не видели, не то что пропить. Он, конечно, опешил, сказал, что и еды можно, но все почему-то настояли, что деньги необходимо именно проесть, и даже не купить Сидорову маленькой чекушечки, хотя непонятно, почему он не имел на нее права. Видимо столь острая нужда уже не воспринимает благотворительность как добровольную, хотя, впрочем, Сидорова скорее порадовало остроумие идеи – он до сих пор никогда деньги не проедал.

Случилось так, однако, что в утешение ему все равно пришлось купить шесть бутылок вина (ну не водки же зато), и на еду пошло не так уж много – тысяч двадцать, но все равно.

В это время как раз, уже довольно долго у нас жила наркоманская тусовка – традицинонно в черном, в основном коже, своеобразно выбритые бородки, – и еще и поэтому все было довольно молчаливо – разве что речь заходила о каком-нибудь из видов кайфа – тогда наступало оживление и теплые воспоминания.

Вино они, конечно, с удовольствием тоже пили. Еще, я помню, тогда пришла пара каких-то моих жутких старых друзей, у меня всегда были странные друзья, а эти были уголовники в татуировках, при этом волосатые, нет, у одного был лысый череп, тоже весь в татуировках.

И тут телефонный звонок – звонят девочки, школьницы, с которыми я за месяц до этого познакомился на метро "Баррикадная" и говорят, что хотят зайти в гости. Я объясняю адрес – через час они приходят в балахонах "Нирвана", приносят с собой какую-то найденную по дороге на помойке нашего же дома картину (до сих пор висит), и видят это жуткое зрелище: стол, на котором только хлеб и вино, и за ним все в черном молчаливые наркоманы с бородками, а еще – татуированные уголовники, один из которых (волосатый) медленно грузит всех какой-то телегой, и Сидоров тут же, а он тоже внешне ужасен, одна клочная рыжая борода чего стоит, в общем, девочки страшно испугались. Чуть-чуть посидели в комнате с магнитофоном, и убежали часа через два, даже картину не прихватили.

А картина хорошая: папуасы какие-то ночью сидят вокруг костра.

 

6. Тихая семейная жизнь – есть в этом что-то от ерунды, о которой мечтают бабушки своим внучкам и себе заодно, что должно было быть в прошлом, но не сложилось (муж-алкоголик).

Но был этот опыт, не скрою. В роли сына. Начиналось так: утро, и толстые бордовые шторы уже приобрели под солнечными лучами утренний цвет. Мама с папой почивают и ругаются, что вставать в детский сад я не могу, а вот в субботу проснуться пораньше –.

Завтрак: маленькая кухня, надо давиться огромными сырниками (два целых съесть практически невозможно).

Вечер: тихо звучит телевизор, перед ним на полу солдатики, оловянные, как ни странно, конструктор, русский вариант "Лего", а потом спать. В дальнем углу, уже совсем тихо, мерцает телевизор, и темно.

Могу ли проехать на двухколесном велосипеде: квартира маленькая, один раз крутанул педалями, но могу: можно отвинчивать маленькие колесики.

Новый Год: елка совершенно невъебенная, ровно полквартиры занимает, но и гордость: у нас очень много игрушек, они поместятся только на такую елку, и есть особенно дорогой огромный колокол среди них.

В туалете плиточка мелкая грязно-белая на полу. В комнате круглый стол – редкость.

Меня сильно любили, мне кажется.

Потом стало плохо.

 

7. Есть такое время, когда осень переходит в зиму, и поэтому особенно хочется сидеть дома и никуда не выходить, даже если сидишь дома не у себя. Делать, конечно, совершенно нечего, чай выпит, настольные игры – глупо, бухать еще не научились, а школу прогуливать – уже.

Подозреваю, что именно в это время было основано большинство групп. У каждого дома ведь есть хоть чуть-чуть музыкальных инструментов, ну гитара-то уж во всяком случае, а тогда у приятеля был еще и магнитофон с двумя микрофонами.

Сказано – сделано.

В тот день мы прослушали жуткую вещь. Вряд ли это послужило толчком, но помню до сих пор: Ленин.

Нашлось все в старом журнале – в "Работницах", кажется, такое бывало – вставляли гибкий голубенький диск. Или это было что-то музыкальное? Не важно. Мы обнаружили ни разу не игранную пластиночку: запись речи Ленина перед какими-то рабочими на каком-то заводе.

Прикололись. Только-только Лукича тогда стали слегка трогать, пока еще главным официальным виновником был Сталин, будущая группа, собственно, на культе Сталина и была построена, но Ленин пока был не то чтобы вне подозрений, но вождь и учитель несомненно, хотя… Надо же и послушать.

Ничего более жуткого я в жизни не слышал. Инфернальный довольно низкий голос при отвратительном качестве записи вообще, речь медлительная, чуть заикающаяся и практически совершенно непонятная. То есть буквально иногда с напряжением можно было разобрать отдельные слова, но не более того.

Гораздо уже позднее не помню как, но выяснилось, что мы слушали на традиционной тридцать третьей скорости, а это была сорокопятка.

С большим недоумением после минут пяти этих сумрачных откровений мы выключили и решили больше Ленина никогда не слушать.

Но если уже и его слушать невозможно, остается одно: слушать себя. И это группа.

В группе, как известно, главное – название. Оно должно быть одновременно концептуальным, запоминающимся, необычным и не очень тяжеловесным.

Первый день существования группы напряженно продумывается именно название.

 

<…>

 

 

ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

 

"243. Иногда мной владеет отчаяние."

 

 

ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

 

<…>

 

 

 

Пространство замкнулось.

Дороги, по которым мы ходим, места и здания, которые мы видим – все одно и то же, одно и то же. Дома, в которые мы попадаем – все те же дома, и ведут к ним испытанные пути. Люди, которых мы встречаем – у них меняются только лица.

А когда совсем надоедает – для этого кто-то придумал путешествовать. Поехать куда-то, и еще куда-то, чтобы потом вернуться. Всегда постараться вернуться к своей могиле. Как это странно – разглядывать, ехать мимо и получать удовольствие, и все равно вернуться.

Когда-нибудь я пойду, пешком, скорее всего, чтобы видеть только новые места и новых людей. И меня, наверное, будет уже не остановить.

 

 

ТРИДЦАТАЯ

 

 

 

<…>

 

 

 

Дюрер, последний раз, когда я его слышал, звонил мне в два часа ночи страшно то ли пьяный, то ли обдолбанный, и говорил, что приехал в Москву, потому что в какой-то деревне во Владимирской области написал, наконец, свою книгу, и теперь ему нужно двести долларов, чтобы ее опубликовать. Не так много.

Он спрашивал, нет ли у меня сколько-нибудь из них. Я отвечал уклончиво. Потом я переехал.

О Дюрере слышал мельком, что его посадили (нашли с собой), но думаю, это вранье, потому что уже после того, как я это слышал, Люся говорила, что он опять им звонил и докучал. Я еще уточнил – как давно это было, ведь я слышал, что его посадили.

– Посадили и спать уложили, – загадочно ответила Люся, а меня отвлек Ян. Ян рассказывал мне про замечательную группу, которую я должен непременно послушать. Ему ее дал Каннибал. Группа называлась "Генри Калт". Или "Калл"?

 

ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ.

 

В дырявых темных углах прячутся новоселы.

Я говорю им:

    Эй!

Я говорю им:

– Эй, вы! Если нужно, я готов! Если какие-то неприятности просят их приютить, я готов.

Молчат. Прячутся.

Так всегда.

 

Мне страшно. Я кажусь себе и одиноким, и больным, и даже древним каким-то, полуветхим архитектурным ансамблем, как будто мне все это не предстоит. Я забыл про веселое новоселье. Что это – веселое новоселье? Ведь именно ради веселого новоселья был затеян такой нечеловеческий труд.

Писаржевский закончил ремонт своей квартиры – бывшего помещения Фонда, злонамеренно стер память его со стен, где тщательно выдалбливались пайщиками Правила, Установления, тут же был и Еже, куда каждый отрезок времени нужно было вносить записи, и имела место долгая дискусия, каждую неделю, месяц или день (Володя Дежев настаивал на ежесекунднике – что только и может дать трансцедентальную информацию о Деятельности) и привела к очередному Соглашательству №…, и Еже лишился своего продолжения.

Теперь ничто не напоминало о работе Комиссии, о действиях Администрации, ведь вся документация Фонда принципиально велась на стенах, полу и потолке. Писаржевский сломал ряд трехэтажных нар в Спальне Фонда. Писаржевский умудрился сломать даже одну из стен, что уже чересчур, и квартира стала четырехкомнатной, с очень большой кухней.

Приглашенные на Новоселье (список) тихо и уселись в этой кухне-столовой на диванчики, пуфики и еще какие-то Ленины причуды, для а-ля фуршета, или шведского стола, или чего-то столь же гнусного.

Но Писаржевский налил себе фужер вермута и сказал:

Так сложилось, что на моих днях рождения первый тост всегда говорю я. Прекрасно, что остались еще хоть какие-то поводы собираться вместе и веселиться. И мы собрались сегодня, чтобы повеселиться на славу.

– За Славку! Ура! – заорал Пентагон, ибо только он и хозяин умели начинать веселиться очень быстро, остальные же пока только ласково посмеялись.

Мы любили Писаржевского. Он был всегда неистощим, но после ремонта и в нем что-то надломилось.

Мне знакома эта особая затравленность взгляда, которую имеют только люди, удрученные материальным благополучием, или неблагополучием, но главное, бытом, заменившим им все ритуалы.

Теперь ритуал – это мойка посуды, уборка, походы за едой на оптовые рынки и в супермаркеты, ее приготовление, это уже не легкое необязательное занятие (несерьезное такое), но предмет постоянных тягостных размышлений, напряжений воли, где в числе прочих задач первой стоит обустройство жилища.

Логическое завершение прорыва в неизведанное, в иррациональный, чуждый мир – тут. И важнейшим врагом становится пыль.

Не стоит думать, что ремонтом это можно окончить. Ремонт только начинает жизнь, где есть новые ценности, где нужно украсить свой дом все больше и больше, следить, чтобы старый хлам не съел тебя, и все новые вещи дружили с ремонтом и между собой.

Самое страшное здесь – видеть, как квартира становится все лучше – и лучше – и лучше – а потом неожиданно еще, и еще деталь, и вдруг – совсем уже недосягаемо хорошо, но можно сделать еще.

Все начинается со сметы – сначала это цемент, алебастр, клей бустилат, шпаклевка, клей ПВА, Уайт-спирит, это водоэмульсионка, эмаль, сухой гипс, грунтовка, потом обои, сантехника, плитка и другие известные горести. Однако затем этот список мутирует – он уже отвечает на вопрос, что вообще нужно для дома, и действительно, дому нужно значительно больше, чем его хозяину. Трудно представить себе тогда, что дом такой недолговечный, что он, может быть, еще более преходящ, чем ты.

Он, конечно, меньше подвержен старости и переменам, но ведь даже если не учитывать насильственную смерть...

1. Пожары

2. Взрывы, плановые и (особенно) внеплановые

3. Ураганы

4. Землетрясения

5. Наводнения

6. Сели

7. Сход лавин.

– Отметьте, сколько пунктов этого списка угрожает вашему жилищу.

Даже если не учитывать насильственную смерть, характерную для зданий гораздо более, чем для их хозяев (иллюзия обратного объясняется редкостью таких событий, однако хозяев-то сколь во много раз больше!) – важнее совсем другое: твое жилище тебе не дом.

Старайся, обустраивай свою времянку, составляй списки, бегай – все равно сменишь ее, и не потому что умрешь (боже упаси!), – просто уедешь. Так уж повернулось, что человек сейчас обычно не хозяин, а просто пассажир. Хозяин он разве что билета, но без билета путешествовать всегда выгоднее...

 

 

<…>

 

 

От общения с ними с меня быстро слетела мишура злословия. Негативное и тяжкие личные подробности их не интересовали. Меня потом тоже.

Сначала я по привычке стал что-то ругать, зубоскалить. Но встречал непонимание. Они совершенно без интереса относились к моим остротам и суицидальным настроениям. Может быть, так взрослеют.

 

Времена не меняются к худшему. Просто все мы немного постарели. Чуть-чуть.

И хочется помнить о каких-то славных делах, которых не было, а что было? – только два мотоциклиста, валяющихся в стороне от дороги где-то давно; и еще, наверное, странные друзья, а у меня всегда были странные друзья, многие из них дошли до всего своим умом – опасный признак; и еще девушка, милая и прекрасная, прекрасная дама.

Тогда я был нервозен, а старался казаться совсем психопатом, особенно если мне что-то не нравилось – разыгрывал подлинные истерики с примесью шизофрении. Так мы и разошлись.

Осталась только моя длинная тень на дороге.

Раньше я все замечал. От голых деревьев до сладковатых желтеньких цветочков на кустах акации медленно происходило все.

Сегодня удивился. Потом вспомнил. Уже почти июнь.

Это не время летит быстрее. Просто что-то изменилось внутри. Что-то.

Остались только смутные мысли – треснутые  чашки и фото, на которых совершенно непригодные для запоминания родственники, фонари в пустом небе и я – одинокий пассажир поезда метро.

 

Баба Яга спал на боку – ноги поджаты, руки между колен. Спутанные светлые волосы закрывали лицо. Рядом беспечно валялась пустая бутылка. Люся подняла голову. При свете чердак оказался довольно опрятненьким пыльным местечком, вполне даже не грязным. Ян мял папиросу, сигарет опять не оказалось. И вдруг сказал:

– Пойдем, попробуем на крышу залезть.

Солнце уже встало и желтовато осветило улицы, но все равно была немыслимая рань. Соседние дома испускали утренний пар. Люся уселась на рыжем скате и стала причесываться.

– Слушай, какой сегодня день?

– Суббота... Да, точно, суббота.

 

Конец.

1998 – 2001

Hosted by uCoz