Хуан Рульфо

Педро Парамо

 

Я отправился в Комалу, потому что мне сказали, что там живет мой отец, некто Педро Парамо. Cказала об этом моя мать. И я обещал ей повидаться с ним после ее смерти. Я сжал ее руки в знак того, что сделаю это – она умирала и я готов был пообещать ей все, что угодно. «Обязательно отправляйся к отцу, – настаивала она, – Его зовут так-то и так-то. Уверена, что он будет рад с тобой познакомиться». Мне не оставалось ничего другого, как сказать ей, что я так и поступлю, и, сказав однажды, я продолжал твердить это даже после того, как с трудом высвободил свои руки из ее окоченевших рук.

Незадолго до этого она попросила:

– Не вздумай у него ничего просить. Стребуй с него наше. То, что он должен был дать мне и так никогда и не дал... Забвение, в котором мы  пребывали все это время, дорого стоит, сын мой.

– Я все сделаю, мама.

Но я не собирался выполнять обещание. Во всяком случае до недавнего времени, пока вдруг странные иллюзии и мечты не завладели мной. И вот я выстроил целый мир вокруг надежды в лице того сеньора по имени Педро Парамо, мужа моей мамы. Вот почему я отправился в Комалу.

 

Стояла пора летнего зноя, когда дует горячий августовский ветер, отравленный затхлым запахом цветущей мылянки.

Дорога то уходила вверх, то спускалась вниз: "Вверх или вниз, смотря потому, идешь ли ты вперед или назад. Для того, кто идет вперед, она ведет вверх, для того кто идет назад, вниз".

– Как вы говорите называется деревня, которая виднеется там внизу?

Комала, сеньор.

– Вы точно знаете, что это уже Комала?

– Точно, сеньор.

– А почему она выглядит так уныло?

– Такое уж время, сеньор.

Я пытался увидеть это место глазами моей матери; через ее воспоминания, ее тоску, между ее вздохами. Всю жизнь она прожила, вздыхая о Камале, о возвращении назад, но так никогда туда и не вернулась. И теперь я иду вместо нее. Я смотрю глазами, которыми смотрела на эти места она, ибо она отдала мне свои глаза, чтобы я мог увидеть: "Перейдешь перевал Лос-Колимотес, и перед тобой открывается восхитительный вид на зеленую долину, немного желтоватую от спелой кукурузы. Оттуда видно Комалу, лежит белым пятнышком на земле, освещает ее своими огоньками ночью". И голос ее звучал тихо, почти неслышно, словно она говорила сама с собой... Моя мама.

– А можно узнать, зачем Вам понадобилось в Комалу? – услышал я вопрос.

– Я иду к своему отцу.

– А-а-а, – протянул он.

И мы снова замолчали.

Мы спускались вниз по склону, слушая, как стучат копыта ослов. Глаза борются с одолевающим сном, августовский зной...

– То-то праздник для него будет, – снова услышал я голос своего спутника. – Как он, наверное, обрадуется, увидев живую душу – ведь столько лет туда никто не заходил.

А затем добавил:

– Кем бы вы ни были, он вам будет очень рад.

В лучах солнца долина казалась прозрачной, растворившейся в струях испарений, сквозь которые проглядывал серый горизонт. Вдалеке полоска гор. А еще дальше – самые дальние дали.

– А какой он ваш отец, разрешите полюбопытствовать?

– Да я его никогда не видел, – ответил я. – Знаю только, что звать его Педро Парамо.

– Ах вот как!

– Да, мне сказали, что его так зовут.

И погонщик снова протянул "А-а-а!".

Я повстречался с ним в Лос-Энкуэнтросе, где сходится несколько дорог. Я стоял и ждал, пока, наконец, не появился этот человек.

– Куда вы идете? – спросил я его.

– Я иду вниз, сеньор.

– Вы знаете местечко под названием Комала?

– Как раз туда я и иду.

И я пошел за ним. Я шел, пытаясь приноровиться к его шагу, пока он, наконец, не понял, что я иду за ним и не сбавил темп. Теперь мы шли так близко, что едва не касались друг друга плечами.

– Я тоже сын Педро Парамо, – сказал он мне.

Стая воронов пронеслась по чистому небу с пронзительным криком: кар-кар-кар.

Горы остались позади, и теперь мы все время шли вниз. Горячий ветер тоже остался там, наверху, и с каждым шагом мы все больше погружались в горячее пекло, где не было ни единого дуновения. Казалось, все вокруг находится в ожидании чего-то.

– Здесь жарко, – произнес я.

– Да уж, но это еще терпимо, – ответил погонщик. – Вот увидите, будет еще хуже, когда мы придем в Комалу. Она лежит на раскаленных углях, прямо у входа в ад. Так что многие из тех, кто там умирает, попав в ад, возвращаются обратно под ее крылышко.

– Вы знаете Педро Парамо? – спросил я.

Я осмелился задать этот вопрос, так как мне показалось, что у него в глазах блестнул огонек доверия.

– Кто он такой? – повторил я свой вопрос.

– Зло во плоти, – ответил он.

И подстегнул хлыстом ослов – просто так, без надобности, потому что ослы и без того бежали сильно впереди нас.

Я чувствовал, как портрет матери, лежавший на груди в камане рубашки, жжет мне сердце, будто и она тоже обливалась потом. Это был старый портрет с обтрепанными краями. Но другого у нее не было. Я как-то нашел его в кухонном шкафу в кастрюле с сушеными травами: среди листьев мелиссы, цветов пучков кастильской травы и веток руты. С тех пор я хранил его. Это был единственный ее портрет. Моя мать всегда была против портретов. Говорила, что это дело нечистое. Похоже, что так оно и было; потому что ее собственное изображение было сплошь покрыто маленькими дырочками, словно истыкано иголками, а на месте сердца была такая большая дыра, что в нее можно было просунуть средний палец.

Этот самый портрет теперь я несу с собой, считая, что он может мне пригодиться для того, чтобы отец признал меня.

– Взгляните-ка, – обратился ко мне погонщик, останавливаясь. – Видите тот круглый хом? Прямо за ним начинается Медья-Луна. Теперь повернитесь сюда. Видите вершину вон той горы? Посмотрите на нее. А теперь повернитесь в другую сторону. Видите другую вершину – далеко-далеко, едва виднеется? Так вот, все это – Медья Луна, от края до края. Как говорится, все, что можно охватить взглядом. И это все его. А наши матери рожали нас на жалких циновках, хотя мы дети Педро Парамо. И самое смешное: он собственноручно носил нас крестить. С вами, должно быть, получилось тоже самое? Верно я говорю?

– Не помню.

– Ну и черт с вами!

– Что вы сказали?

– Что мы уже пришли, сеньор.

– Да, я это понял. Что пронеслось по этим местам?

– Чибис, сеньор. Так в наших краях называют этих пташек.

– Да нет, я спрашиваю про деревню, она выглядит такой пустой, как будто брошенной. Кажется, что здесь больше никого нет.

– Да вовсе и не кажется. Так оно и есть. Здесь больше никого нет.

– И Педро Парамо?

– Педро Парамо много лет как умер.

 

В этот час во всех деревнях на улицах обычно возятся дети, наполняя своими радостными криками наступающий вечер. Час, когда черные стены еще отражают желтый солнечный свет.

Во всяком случае именно такую картину я еще вчера наблюдал в в Сайуле в это же время. Еще вчера я видел в небе голубей, разрезающих воздух своими крыльями так, словно они стремились вырваться прочь из дня. Они летали и садились на черепицу крыш, а детские крики кружили в вышине и, казалось, сами становились синими под стать вечереющему небу.

И вот теперь я здесь, в этой безмолвной деревне. Я слышал стук своих шагов по булыжникам, которыми были вымощены улицы. Гул шагов эхом ударялся о стены, окрашенные вечерним солнцем.

Я шагал по главной улице и смотрел на пустые дома: заросшие бурьяном пустые дверные проемы. Как говорил мне тот человек называется эта трава? "Капитана, сеньор. Эта зараза только и ждет того, когда нас не станет, чтобы заполонить наши дома. Да вы сами все увидите".

Пересекая переулок, я заметил женщину, закутанную в накидку, которая тотчас же исчезла, словно ее и не было вовсе. И снова застучали мои шаги по мостовой, а глаза вернулись к изучению пустых дверных проемов. Пока женщина в накидке снова не прошла передо мной.

– Добрый вечер! – сказал я.

Я проводил ее взглядом. Окликнул ее:

– Где живет донья Эдувихес?

– Там, – показала она пальцем, – В доме, что у моста.

Я убедился, что голос ее имеет человеческую природу, что во рту у нее зубы и язык, который двигается, когда она говорит и что ее глаза ничем не отличаются от глаз любого человека, живущего на земле.

Стемнело.

Она обернулась и пожелала мне спокойной ночи. И хотя вокруг не было ни играющих детей, ни голубей, ни синих черепичных крыш, я почувствовал, что деревня живет своей жизнью. И если я слышал только тишину, то это лишь потому, что я еще не привык к тишине; возможно, потому, что голова моя была полна шума и голосов.

Да, голосов. И здесь, где не было ветра, они звучали громче. Они проникали в тебя, такие тяжелые. Я вспомнил слова моей матери: "Там тебе будет слышно меня лучше. Я буду ближе к тебе. И голос моих воспоминаний будет звучать громче голоса моей смерти, если, конечно, смерть умеет говорить". Моя мама... живая.

Мне хотелось сказать ей: "Ты ошиблась. Дала мне неправильный адрес. «Пойди туда, не знаю куда, ... в заброшенную деревню. Искать того, кого уже нет».

Я вышел к дому у моста, двигаясь на шум реки. Постучал в дверь, но как-то не по-настоящему. Моя рука лишь всколыхнула воздух, как будто воздух отворил мне дверь. Внутри была женщина.

– Входите, – сказала она.

И я вошел.

 

Я остался в Комале. Погонщик, который торопился по своим делам, сказал мне на прощание:

– Я иду дальше, туда, где гора встречается с горой. Там мой дом. Если хотите, можем пойти вместе, я буду вам рад. Если же хотите остаться здесь, оставайтесь, может быть, и стоит внимательно осмотреть деревню: вдруг встретите кого-нибудь живого.

И я остался. А он ушел.

– Где я могу остановиться? – крикнул я ему вслед.

– Поищите донью Эдувихес, если она еще жива. Скажите, что вы от меня.

– А как вас зовут?

Абундио, – ответил он. Но фамилии я не расслышал.

 

– Я Эдувихес Дьяда. Заходите.

Казалось, что она ждала меня. У нее уже было все готово, как она сама сказала, показав, чтобы я следовал за ней через множество темных комнат, которые выглядели нежилыми. Но это было не так; едва мои глаза привыкли к темноте и тоненькому лучику света, который сопровождал нас, я увидел, как с обеих сторон от нас вырастают тени и почувствовал, что мы идем по узкому коридору, проложенному между каких-то непонятных предметов.

– Что это такое? – спросил я.

– Всякий хлам, – ответила она. – У меня весь дом завален старой рухлядью. Здесь оставляли свои пожитки те, кто уходил, и никто из них не вернулся за ними. Но комната, которую я приготовила для вас, находится в глубине дома. Я ее держу убранной на случай, если кто-нибудь придет. Так значит вы ее сын?

– Чей?

Долориты.

– Да, но откуда вы знаете?

– Она предупредила, что вы должны прийти. И именно сегодня. Что вы придете сегодня.

– Кто? Моя мать?

– Да, она.

Я не знал, что и подумать. Да я и не успел ни о чем подумать:

– Вот ваша комната, – произнесла она.

В комнате не было дверей, кроме той, через которую мы вошли. Она зажгла свечу, и я увидел, что комната пуста.

– Но здесь не на чем спать, – сказал я.

– Не беспокойтесь. Вы, верно, устали, а сон – лучший тюфяк для усталого путника. Завтра я приготовлю вам постель. Сами знаете, что не так то просто в два счета обставить комнату. Об этом нужно знать заранее, а ваша мать меня предупредила слишком поздно.

– Моя мать… но она умерла, – сказал я.

– Так вот почему ее голос был таким тихим, словно ему пришлось лететь сюда издалека. Теперь понятно. И давно она умерла?

– Уже семь дней как.

– Бедняжка. Она, должно быть, чувствует себя брошенной. Мы ведь договорились умереть вместе. Покинуть этот мир вдвоем, чтобы, если потребуется, поддерживать друг дружку во время последнего пути, если вдруг на нем встретятся какие-нибудь трудности. Мы дружили. Она никогда вам обо мне не рассказывала?

– Никогда.

– Странно. Конечно, тогда мы были совсем еще юными. Она только что вышла замуж. Но мы очень любили друг друга. Твоя мать была такой красивой, такой, как бы это сказать, нежной, что одно удовольствие было любить ее. Хотелось любить ее. Так, значит, она меня опередила, так? Но будь уверен, я ее догоню. Я понимаю: до неба так далеко; но я знаю туда одну короткую дорожку. Нужно только умереть с Божьей помощью тогда, когда человек предполагает, а не когда Бог располагает. Или, если тебе угодно, нужно заставить Его располагать раньше времени. Прости, что я с тобой на ты; просто ты мне, как родной сын. Да, много раз я говорила себе: "Сын Долорес должен был быть моим". Потом я объясню тебе, почему. Единственное, что я хочу сказать тебе сейчас: я обязательно догоню твою маму на одной из дорог вечности.

Я был уверен, что эта женщина сумасшедшая. Потом я уже ни в чем не был уверен. Я чувствовал, что нахожусь в каком-то чужом мире, и отдал себя в руки судьбы. Мое тело, казалось, утратило последние силы, оно "отдало швартовы" и любой мог играть им, как тряпкой.

– Я устал, – произнес я.

– Пойдем, перекусишь сначала. Немножко. Так, чего-нибудь.

– Я приду. Приду потом.

 

Вода, капающая с крыш, образовала во дворе ямку в песке. Кап-кап – доносилось оттуда – и снова кап, прямо в центр лаврового листка, застрявшего между кирпичами, который переворачивался и подпрыгивал. Гроза закончилась. Лишь время от времени свежий ветерок пробегал по веткам гранатового дерева, обрушивая на землю потоки воды, усыпая ее серебристыми каплями, которые быстро тускнели. Куры, нахохлившиеся, словно погрузившиеся в спячку, встряхнули свои перышки, вышли во двор и принялись торопливо клевать дождевых червей, вымытых из-под земли дождем. Тучи рассеялись и солнце осветило камни мостовой, раскрасив все вокруг в цвета радуги. Оно выпило лужи, поиграло с ветерком, придало блеск листве, с которой баловался ветер.

– Что ты так долго делаешь в уборной, мой мальчик?

– Ничего, мама.

– Если ты и дальше будешь там сидеть, вылезет змея и ужалит тебя.

– Хорошо, мама.

«Я думал о тебе, Сусанна. На зеленых холмах. Когда мы запускали на ветру бумажного змея. Снизу до нас доносился оживленный гул деревни, мы были над ним, на вершине холма, а ветер рвал у нас из рук конопляную нитку. «Помоги мне, Сусанна». И нежные руки ложились поверх моих рук. «Отпусти еще немного нитку».

Ветер веселил нас; он сталкивал наши взгляды, а нитка бежала меж пальцев вслед за ветром, пока наконец не порвалась с легким треском, словно перерезанная крыльями какой-то птицы. А там в вышине кругами падала вниз бумажная птица, таща за собой свой отрепанный хвост, теряясь среди зелени на земле.

Твои губы были влажными, словно от поцелуев росы».

– Я сказала, сейчас же вылезай.

– Да, мама, уже иду.

«Я вспоминал о тебе. Когда ты была там и глядела на меня глазами цвета морской волны».

Я посмотрел вверх и увидел в дверях маму.

– Почему ты так долго не выходил? Что ты здесь делаешь?

– Я думаю.

– А в другом месте этого нельзя делать? Долго сидеть в уборной вредно. И кроме того, не мешало бы тебе заняться чем-нибудь полезным. Пошел бы и помог бабушке перебрать маис.

– Иду, мама. Уже иду.

 

– Бабушка, я пришел помочь вам перебрать маис.

– Уже нечего; пойдем-ка приготовим шоколад. Куда это ты запропастился? Мы искали тебя все время, пока шла гроза.

– Я был на другом дворе.

– И что же ты там делал? Молился?

– Нет, бабушка, я только смотрел, как идет дождь.

Бабушка поглядела своими серо-желтыми глазами, которые, казалось, видели тебя насквозь.

– Ладно, иди почисти ручную мельницу.

«За сотни метров от земли, над всеми облаками, выше всего на свете скрываешься ты, Сусаннна. Скрываешься в Божьем величии, за Его Божественным провидением, скрываешься там, где я не смогу ни достать, ни увидеть тебя и куда не долетают мои слова».

– Бабушка, мельница не работает, в ней сломался жернов.

– Эта Микаэла, верно, молола в ней неспелый маис. Никак не избавится от это дурацкой привычки. Но ничего не попишешь, тут уж бороться бесполезно.

– А почему мы не купим новую мельницу? Эта ведь такая старая, что никуда не годится.

– Верно говоришь. Вот только из-за похорон твоего дедушки и церковной десятины мы теперь сидим без единого сентаво. Ну да ничего, затянем потуже пояса и купим новую. Неплохо бы тебе сбегать к донье Инес Вильяльпандо и попросить ее продать нам мельницу в кредит до октября. Мы заплатим во время жатвы.

– Хорошо, бабушка.

– А заодно попроси ее одолжить нам сито просеивать муку и садовые ножницы, а то кусты разрослись так сильно, что совсем нас задавили. Понимаю, если б мы жили в большом доме, с большим двором, как наш старый, я бы тогда не жаловалась. Зря твой дедушка сюда приехал. На все воля Божья: в мире ничего не происходит так, как тебе хочется. Скажи донье Инес, что мы заплатим все долги во время жатвы.

– Хорошо, бабушка.

Летали колибри. Стояла такая пора. Было слышно, как шуршат их крылья среди цветов жасмина, осыпающихся на землю.

Он отодвинул полочку со Святым Сердцем и обнаружил за ней двадцать четыре сентаво. Четыре он оставил, а двадцать забрал.

Но у дверей его задержала мама:

– Куда это ты направился?

– К донье Инес Вильяльпандо за новой ручной мельницей. Наша сломалась.

– Скажи, чтобы она дала тебе метр черной тафты, как эта. – и она показала какой. – Пусть запишет на наш счет.

– Хорошо, мама.

– На обратной дороге купи мне аспирин. Деньги лежат в коридоре в цветочном горшке.

Там лежал один песо. Он оставил двадцать сентаво и взял песо.

«Теперь денег хватит», – подумал он.

– Педро! – раздался крик. – Педро!

Но он уже этого не слышал. Он был слишком далеко.

 

Ночью снова пошел дождь. Он долго слушал шум льющейся воды; потом, видимо, заснул, потому что когда проснулся, было слышно лишь, как тихо моросит дождь. Стекла окон стали мутными и капли стекали по ним струйками, как слезы. «Я смотрел, как падают капли, освещенные вспышками молний, и каждый раз как я делал вздох, я вздыхал, и каждый раз как думал, я думал о тебе, Сусаннна».

Дождь постепенно переходил в ветерок. «Отпущение грехов и воскрешение плоти, аминь», – услышал он. Это доносилось отсюда, из дома, где женщины заканчивали молитву. Они встали; закрыли на ночь птиц; заперли дверь; погасили в доме свет.

Оставался только свет ночи, шепот дождя, как стрекот сверчков...

– Почему ты не пришел к вечерней молитве? Сегодня девять дней со смерти твоего дедушка.

Там, в дверях комнаты, стояла мама со свечой в руке. Ее тень, убегала до самого потолка, длинная, раздваивающаяся. Оттуда она возвращалась уже не целая, а разбитая на части, искромсанная.

– Мне грустно.

Тогда она повернулась. Потушила свечу. Закрыла дверь и зарыдала, и ее плач еще долго раздавался, сливаясь с шумом дождя.

Пробили часы на здании церкви – удар за ударом, удар за ударом, словно время сжалось.

 

– Ну да, я чуть было не стала твоей матерью. Она тебе никогда об этом не говорила?

– Нет. Она рассказывала мне только хорошее. О вас я узнал от погонщика, который привел меня сюда, некого Абундио.

– Хорошего человека Абундио. Так значит он еще меня помнит? Я давала ему чаевые с каждого путника, которого он присылал в мой дом. И нас обоих это устраивало. Сейчас, к сожалению, времена уже не те: с тех пор, как здесь поселилась нужда, сюда уже никто не заходит. Так значит это он посоветовал тебе прийти ко мне, да?

– Он сказал мне, чтобы я вас нашел.

– Я могу лишь поблагодарить его. Он был хорошим и очень обязательным человеком. Это он доставлял нам почту и продолжал делать это даже после того, как совершенно оглох. Я помню тот злосчастный день, когда с ним случилась эта беда. Мы все были потрясены, потому что здесь его все любили. Он носил нам и от нас письма. Рассказывал, что происходит там, на другом конце света и, наверное, рассказывал тем другим о том, что происходит у нас. Раньше он любил поболтать. Потом уже нет. Потом он перестал разговаривать. Люди говорили, что он не мог говорить о вещах, которых сам не слышал, которые ни о чем ему не говорили, в которых он не различал никакого особого вкуса. Все произошло от того, что у его головы разорвалась одна из тех хлопушек, которыми мы здесь обычно отпугиваем от воды змей. После этого он онемел, хотя немым он не был; но от этого он не перестал быть хорошим человеком.

– Тот, с кем я разговаривал, слышал хорошо.

– Это не он. К тому же, Абундио уже умер. Он точно должен был уже умереть. Понимаешь? Так что это не мог быть он.

– Я тоже так думаю.

– Ну да ладно, поговорим о твоей матери, значит, она тебе рассказывала...

Не переставая ее слушать, я внимательно оглядел женщину, стоящую передо мной. Я думал о том, что ей пришлось пережить нелегкие времена. Ее лицо было прозрачным, словно его не грела кровь, а руки иссохшими; иссохшими и изрезанными морщинами. Глаз не было видно. На ней было старое белое платье с оборочками, а на шее висел на веревочке образок Святой Марии Утешительницы с надписью: «Прибежище от грехов».

– ... Этот парень, о котором я тебе говорю, работал объездчиком лошадей в Медья-Луне; он называл себя Иносенсио Осорио. Хотя все знали его под другим, менее благозвучным именем – «Кузнечик». Потому что он был очень легким и ловко скакал на лошадях. Мой кум Педро говаривал, что ему не нужно было даже отдавать жеребцам команды, чтобы объездить их; но всем известно, что он занимался совсем другим делом: ведовством. Ведуном – вот кем он был на самом деле. И твою мать он заловил в свои сети, как и многих, многих других девушек. Как и меня саму. Однажды, когда мне нездоровилось, он появился и сказал: «Я пришел осмотреть тебя, чтобы ты поскорее поправилась». И весь его осмотр заключался в том, что он щупал тебя – сначала только кончики пальцев, затем растирал кисти рук; потом все руки, а кончалось все тем, что он опускал твои ноги в холод, в результате чего через некоторое время у тебя поднималась температура. А пока он работал руками, он попутно рассказывал тебе о твоем будущем. Впадал в транс, вращал глазами, взывая к небу и сквернословя; покрывая тебя с головы до ног плевками, как делают цыгане. Иногда он раздевался догола под тем предлогом, что только этого нам бабам и надо. И иногда он своего добивался: этот парень метил в стольких, что где-нибудь ему должно было обломиться.

Так вот этот самый Осорио, как-то придя к твоей матери, предсказал ей, что «эту ночь ей нельзя проводить с мужчиной, так как месяц к ней сегодня не благоволит».

Долорес пришла ко мне очень расстроенная и сказала, что не может выполнить наказ. Что она не может, никак не может отказаться провести эту ночь с доном Педро Парамо. Это была их свадебная ночь. И вот я пыталась убедить ее, чтобы она не верила словам Осорио, который, к тому же, был большим вруном.

– Не могу, – сказала она мне. – Иди ты вместо меня. Он ничего не заметит.

Разумеется, я была гораздо моложе ее. И не такая смуглая; но в темноте не видно.

– Ни за что, Долорес, ты должна пойти сама.

– Ну пожалуйста. Я отблагодарю тебя за это.

В то время твоя мать была юной девушкой с кроткими глазами. Что было действительно красивого в твоей матери, так это ее глаза. И они умели уговаривать.

– Иди вместо меня, – сказала она мне.

И я пошла.

Я воспользовалась темнотой и еще одной вещью, о которой она не подозревала: мне тоже нравился Педро Парамо.

И я спала с ним – с удовольствием, с желанием. Он прижал меня к себе: но проведенный в гульбе и попойке день обессилил его, и всю ночь он мирно храпел рядом со мной. Единственно, что он сделал – это обнял мои ноги своими ногами.

Перед самым рассветом я встала и пошла к Долорес. Я сказала ей:

– Теперь иди ты. Уже другой день.

– Что он с тобой сделал? – спросила она.

– Еще не знаю, – ответила я.

На следующий год родился ты; но не от меня, хотя я была на волосок от этого.

Может, твоя мать не рассказывала тебе этого потому, что стыдилась.

«...Зеленые равнины. Видно, как поднимается и опускается горизонт вместе с ветром, колышущим колосья, как вечер струится и клубится целым потоком локонов. Цвет земли, запах люцерны и хлеба. Деревня, которая пахнет разлитым медом...»

Она всю жизнь ненавидела Педро Парамо. «Долорита! Я разве не сказал, чтобы ты готовила мне завтрак?» И твоя мама вставала затемно, разводила в печи огонь. Почуяв огонь, просыпались кошки. Она сновала по дому, а за ней торжественно следовала целая процессия кошек. «Донья Долорита

Сколько раз я слышала это. «Донья Долорита, это остыло. Это не годится». Сколько раз? И хотя она привыкла переносить трудности, ее кроткие глаза ожесточились.

«...И чувствуешь лишь запах цветов апельсина в теплоте времени».

Тогда она впервые начала вздыхать.

– Почему Вы вздыхаете, Долорита?

В тот вечер я была вместе с ними. Мы стояли посреди поля и смотрели, как пролетают мимо стаи скворцов. И только одинокая птичка аура парила в небе.

– Почему Вы вздыхаете, Долорита?

– Как бы мне хотелось быть такой птичкой, чтобы улететь туда, где живет моя сестра.

– Ну вот еще, донья Долорита. Вы сегодня же отправитесь к своей сестре. Вернемся домой. Пусть приготовят ваши чемоданы. Вот еще новости!

И твоя мать уехала.

– До свидания, дон Педро.

– До свидания, Долорита.

Она уехала из Медья-Луны навсегда. Много месяцев спустя я спросила о ней у Педро Парамо.

– Она любила свою сестру больше меня. Там ей, наверное, хорошо. Да кроме того, она меня только злила. Я не собираюсь за ней бегать, если тебя это интересует.

– Но на что они будут жить?

– На что Бог пошлет.

«...Забвение, в котором мы пребывали все это время, дорого стоит, сын мой».

– И вот до тех самых пор, пока она не предупредила, что ты придешь ко мне, мы ничего о ней не знали.

– Ну что о нас рассказать, – начал я, – мы жили в Колиме у тети Гертруды, которая постоянно нас этим попрекала.

– Почему ты не вернешься к своему мужу? – спрашивала она у мамы.

– А разве он послал за мной? Я не поеду, пока он не позовет меня. Я приехала сюда потому, что хотела повидаться с тобой. Потому, что любила тебя, потому и приехала.

– Понятно. Но тебе давно пора отправляться назад.

– Если б это зависело от меня.

Я думал, что эта женщина меня слушает, но тут заметил, что она склонила голову, как будто прислушиваясь к какому-то далекому звуку. Затем она спросила:

– И когда ты обретешь покой?

 

«В тот день, когда ты ушла, я понял, что никогда больше не увижу тебя. Ты шла, залитая красным светом вечернего солнца, сумерками кровавого неба. Ты смеялась. Ты оставляла позади деревню, где сотню раз говорила мне: «Я люблю это место из-за тебя, но я ненавижу его из-за всего остального, и даже из-за того, что родилась здесь». Я подумал: «Она никогда не вернется назад, никогда не вернется назад».

– Что это ты здесь делаешь? Ты не на работе?

– Нет, бабушка. Рохелио просит посидеть с его ребенком. Вот я с ним гуляю. Довольно сложно делать две работы сразу: и с ребенком возиться, и на телеграфе, пока он сам накачивается пивом в бильярдной. Да к тому же он ничего мне за это не платит.

– Ты здесь не для того, чтобы зарабатывать деньги, а для того, чтобы учиться. Когда научишься чему-нибудь толковому, тогда и будешь ставить условия. А пока ты только ученик; кто знает, может завтра-послезавтра ты выбьешься в начальники. Но для этого необходимо терпение и, главное, смирение. Если тебя послали гулять с ребенком, иди и гуляй с ним, Бога ради. Нужно, чтобы ты был послушным.

– Пусть другие слушаются, бабушка, а я не собираюсь.

– Ох уж эти твои причуды! Чует мое сердце, плохо ты кончишь, Педро Парамо.

 

– Что случилось, донья Эдувихес?

Она покачала головой, будто очнувшись ото сна.

– Лошадь Мигеля Парамо проскакала по дороге из Медья-Луны.

– Так, значит, в Медья-Луне кто-то живет?

– Нет, там никто не живет.

– Как же так?

– И только лошадь скачет туда и обратно. Они неразлучны. Она скачет по дорогам и ищет его, а в это время обычно возвращается назад. Кто знает, может бедняге не дают покоя угрызения совести. Ведь даже животные понимают, что совершили преступление, разве не так?

– Я ничего не понимаю. И не слышу никакой лошади.

– Не слышишь?

– Нет.

– Значит, я чувствую это своим шестым чувством. Дар, который дал мне Господь; или, быть может, проклятие. Я знаю одно: мне это не принесло ничего хорошего.

Она немного помолчала, а потом добавила:

– Все началось с Мигеля Парамо. Одна я знала, что произошло в ту ночь, когда он умер. Я уже спала, когда услышала стук копыт его лошади, скачущей назад в Медья-Луну. Меня это удивило, потому что он никогда не возвращался в это время. Обычно он возвращался на рассвете. Он ездил в деревню под названием Контла поболтать со своей невестой, а это довольно далеко отсюда. Он выезжал рано и задерживался там допоздна. Но той ночью он не вернулся... Ну что, слышишь? Явно слышен стук копыт. Скачет назад.

– Я ничего не слышу.

– Значит, это слышу только я. Так вот, той ночью он не вернулся и это чистая правда. Еще не затих стук копыт его лошади, как кто-то постучался в мое окно. Суди сам, могло мне такое привидеться или нет. Очевидно одно: что-то заставило меня встать и пойти посмотреть, кто там. Это был он, Мигель Парамо. Я не удивилась, увидев его, потому что когда-то он нередко ночевал в моей постели, пока не встретил другую, и она не прибрала его к рукам.

 

– Что случилось, – спросила я у Мигеля Парамо. – Получил от ворот поворот?

– Да нет. Она меня все еще любит, –  ответил он. – А случилось то, что я не смог с ней встретиться. Я потерял деревню. Был страшный туман или дым или что-то там еще, но Контлы больше нет. Я проехал дальше, чем было нужно по моим расчетам, но ее и там не оказалось. Я пришел к тебе, потому что ты меня понимаешь. Если рассказать это кому-нибудь еще из Комалы, они скажут, что я окончательно спятил, как и всегда говорили про меня.

– Нет, Мигель, ты не спятил. Наверное, ты умер. Вспомни, что говорили тебе люди: когда-нибудь эта лошадь сведет тебя в могилу. Вспомни, Мигель Парамо. Может, иногда ты и выкидывал что-нибудь эдакое, но сейчас совсем другое дело.

– Да я ведь только перепрыгнул через каменную ограду, которую недавно приказал поставить мой отец. Приказал Колорадо, чтобы тот перепрыгнул и мне не пришлось объезжать так много, как приходится делать сейчас, чтобы выбраться на дорогу. Я знаю, что перепрыгнул, а потом скакал и скакал вперед, но, как я тебе уже сказал, там не было ничего, кроме дыма, дыма, дыма.

– Завтра у твоего отца будет большое горе, – сказала я ему. – Мне жаль его. А теперь иди и покойся с миром, Мигель. Спасибо, что пришел попрощаться со мной.

И закрыла окно.

Еще затемно из Медья-Луны прибежал мальчик:

– Хозяин дон Педро просит вас об одолжении. Его сын Мигель умер. Он просит вас прийти.

– Знаю, – сказала я, – Тебе приказали плакать?

– Да, дон Фульгор приказал мне, чтобы я говорил это в слезах.

– Ну, хорошо. Передай дону Педро, что я приду. Его давно принесли?

– Еще не прошло и получаса. Если б его нашли раньше, может, спасли бы. Хотя, как сказал доктор, что его осматривал, он уже давно испустил дух. Мы узнали о том, что случилось, потому что Колорадо вернулся один и так бесился, что никому не давал заснуть. Вы же знаете, как сеньор любил свою лошадь, а она его, и я даже готов поверить, что эта бессловесная тварь страдает сильнее самого дона Педро. Ведь не ест и не спит, а только носится из стороны в сторону. Словно бы, знаете, что-то гложет и разрывает его изнутри.

– Не забудь закрыть за собой дверь, когда будешь уходить.

И мальчик из Медья-Луны ушел.

– Ты слышал когда-нибудь, как стонут мертвецы? – спросила она.

– Нет, донья Эдувихес.

– Тебе повезло.

 

Капли в фильтре падают одна за одной. Слышно: вот она стекает с камня, и чистая вода капает в кувшин. Тебе слышно. Слышны шорохи; шаги, шаркающие по полу, которые проходят мимо, туда, сюда. Капли продолжают падать без остановки. Кувшин переполняется и вода выливается на мокрый пол.

«Проснись!» – говорят ему.

Голос ему знаком. Он пытается понять, кто его зовет, но тело ослабевает и засыпает, распластанное под тяжестью сна. Руки натягивают одеяла, стараясь в них укутаться, и тело прячется под их теплом в поисках покоя.

«Вставай!» – снова раздается над головой.

Голос трясет за плечи. Заставляет тело выпрямиться. Приоткрывает твои глаза. Слышно, как капли в фильтре падают в переполненный кувшин. Слышны шаркающие шаги... И плач.

Тут он услышал плач. Вот что его разбудило: тихий, тонкий плач, который, может, благодаря своей тонкости и смог разрушить путы сна, добраться туда, где прячется испуг.

Он медленно встал с кровати и увидел лицо женщины, прислонившейся к дверному косяку, скрытой темнотою ночи, которая всхлипывала.

– Почему ты плачешь, мама? – спросил он: едва коснувшись ногами пола, он узнал лицо своей матери.

– Твой отец умер, – ответила она.

А потом, словно бы кто-то отпустил в ней пружину горя, она повернулась вокруг своей оси один раз и другой, и третий, и четвертый, пока чьи-то руки не схватили ее за плечи, пытаясь остановить движение тела.

Небо за дверью начинало светлеть. Звезд не было. Только свинцовое, серое небо, еще не освещенное блеском солнца. И тусклый свет, словно сейчас не рассвет, а только самое начало ночи.

На улице, во дворе шаги, как будто там ходит патруль. Приглушенные звуки. А здесь та женщина стоит на пороге; и тело ее не впускает наступающий день; но между руками виднеются лоскутки неба, а под ногами просачиваются струйки света, брызги света, словно пол у ее ног усыпан слезами. А потом всхлип. И снова тихий, но звонкий плач, и горе, перекручивающее ее тело.

– Твоего отца убили.

– А тебя, кто убил тебя, мама?

 

«Там ветер и солнце, там облака. Там наверху синее-синее небо, а за ним, может, небесная музыка, а может, сладчайшие голоса... В общем, там надежда. Надежда, которая будет утешением нам во всех наших горестях.

Но не для тебя, Мигель Парамо, который умер без отпущения грехов. Ты никогда не достигнешь Божьей благодати».

Падре Рентерия повернулся и закончил службу. Он постарался завершить все поскорее и уйти, оставив без последнего благословения этих людей, заполнявших церковь.

– Святой отец, благослови!

– Нет! – покачал он головой. – Ни за что. Он был плохим человеком и не попадет в Царство Божие. Бог меня не похвалит, если я буду просить за него.

Он говорил, а сам старался удержать дрожь в руках, чтобы они не выдали его волнения. И все же он сделал это.

Этот мертвец был важной персоной, по мнению всех собравшихся. Он покоился на помосте, в центре храма, окруженный новыми свечами, цветами, а позади стоял его отец и дожидался окончания панихиды.

Падре Рентерия прошел мимо Педро Парамо, стараясь не задеть его. Он плавно поднял кропило и окропил святой водой гроб, изо рта у него вырывалось бормотание, которое можно было принять за молитву. Потом он встал на колени, и все остальные сделали то же самое:

– Смилуйся, Боже, над своим рабом.

– Пусть покоится с миром, аминь. – вторили голоса.

И когда гнев снова стал охватывать его, он увидел, что все расходятся и уносят с собой тело Мигеля Парамо.

К нему подошел Педро Парамо и встал на колени рядом:

– Я знаю, что вы ненавидели его, святой отец. И справедливо. Убийца вашего брата, который по слухам был подослан моим сыном, случай с вашей племянницей Аной, которую, как вы думаете, он обесчестил; оскорбления и отсутствие уважения, которые он нередко вам выказывал – все это веские основания для ненависти, и они понятны каждому. Но забудьте об этом сейчас, святой отец. Уважьте его и простите, как, может быть, Господь прощает нас.

Он бросил на скамью для молитв горсть золотых монет и поднялся:

– Возьмите это, как пожертвование для вашей церкви.

В церкви больше никого не осталось. Двое мужчин ожидали в дверях Педро Парамо. Он подошел и они проследовали за гробом, который несли четыре управляющих из Медья-Луны.

Падре Рентерия собрал все монеты и подошел к алтарю.

– Они твои, – произнес он. – Он в состоянии купить спасение. Тебе судить, хороша ли цена. Что ж до меня, Господи, то я припадаю к твоим ступням, моля о справедливости или о несправедливости, о которых всем нам дано молить... По мне, осуди его, Боже.

И закрыл алтарь.

Он вошел в ризницу, бросился в угол и там разрыдался от горя и тоски, захлебываясь своими слезами. После чего произнес:

– Ладно, Боже, твоя взяла.

 

За ужином он выпил свой горячий шоколад, как делал каждый вечер. Он чувствовал себя умиротворенным.

– Послушай, Анита, знаешь, кого хоронили сегодня?

– Нет, дядя.

– Помнишь Мигеля Парамо?

– Да, дядя.

– Вот его.

Ана опустила голову.

– Ты уверена, что это был он, правда?

– Нет, дядя, не уверена. Я не видела его лица. Это случилось ночью, и было темно.

– Тогда с чего ты взяла, что это был Мигель Парамо?

– Потому что он сам сказал мне: «Это Мигель Парамо, Ана. Не бойся». Так он сказал.

– Но ты ведь знала, что это он убил твоего отца, да?

– Да, дядя.

– И что же ты сделала, чтобы прогнать его?

– Ничего.

Некоторое время оба молчали. Было слышно, как легкий ветерок шелестит листьями мирта.

– Он сказал, что как раз потому и пришел: пришел, чтобы извиниться, и чтобы я простила его. Лежа, не шелохнувшись, я сказала: «Окно открыто». И он вошел. Он обнял меня, как будто именно так и нужно просить прощение за то, что он сделал. И я улыбнулась ему. Я вспомнила тогда то, чему Вы меня учили: никогда не нужно ненавидеть людей. Я улыбнулась, чтобы он знал это; но потом я подумала, что он не может видеть моей улыбки, как я не видела его, ведь ночь была так темна. Я лишь почувствовала, что он оказался на мне и начал вытворять со мной всякие нехорошие вещи.

Я решила, что он убьет меня. Вот, что я решила, дядя. Я даже перестала думать, чтобы умереть прежде, чем он убьет меня. Но он, видимо, не осмелился.

Я осознала это, когда открыла глаза и увидела утренний свет в раскрытом окне. До того момента я чувствовала, что перестала существовать.

– Но ведь должны были быть какие-то очевидные приметы. Голос, например. Ты не узнала его голос?

– Я ни по чему не могла его узнать. Я лишь знала, что он убил моего отца. Я никогда не видела его ни до, ни после этого. Нет, дядя, не могла бы.

– Но ты знала, кто это был.

– Да. И что это было. Я знаю, что сейчас он должен быть на самом дне пекла, потому что об этом я молила всех святых так, горячо, как только могла.

– Не будь так уверена, девочка. Кто знает, сколько людей молятся сейчас за него! А ты одна. Одна молитва против тысячи. И среди них есть молитвы гораздо более страстные, чем твоя – молитва его отца, например.

Он хотел было сказать: «Да и я отпустил ему грехи». Но лишь мысленно произнес это. Ему не хотелось ранить разбитое сердце этой девочки. Вместо этого он взял ее под руку и произнес:

– Да возблагодарим Господа Нашего за то, что забрал этого человека из нашего мира, где он причинил столько зла, пусть даже и к себе на небеса.

 

Там, где главная улица пересекала дорогу из Контлы проскакала галопом лошадь. Ее никто не видел. Но одна женщина, которая ждала кого-то на окраине деревни рассказывала, что видела лошадь, несущуюся на полусогнутых ногах, словно та норовила упасть ничком. Она узнала гнедого Мигеля Парамо. И даже подумала: «Этот конь размозжит себе голову». Потом увидела, как тело лошади распрямилось и она, не сбавляя скорости, поскакала, откинув загривок назад, как будто ее очень сильно напугало что-то, оставшееся там, позади.

Эти слухи просочились в Медья-Луну вечером в день похорон, когда мужчины отдыхали после долгого пути, который они проделали до кладбища.

Они говорили о том, о чем обычно говорят перед сном.

– Ох уж и тяжело мне пришлось с этим мертвецом, – сказал Теренсио Лубьянес. – До сих пор еще плечи ноют.

– И мне, – добавил его брат Убильядо. – У меня даже снова подагра разыгралась. А все потому, что хозяин приказал нам всем идти в ботинках. То же мне праздник, правда Торибио?

– Я вот что хочу вам сказать: очень вовремя он умер.

Вскоре из Контлы пришли новые слухи. Их принесла последняя повозка.

– Говорят, что там бродит душа. Видели, как она стучалась в окно одной девушки. Вылитый он. В кожаных ковбойских штанах и все такое.

– И Вы считаете, что дон Педро с его характером допустит, чтобы его сын продолжал шляться по бабам? Представляю, что будет, если он узнает:

– Так, – наверняка скажет он. – Ты уже умер. Лежи смирно в своей могиле. А этими делами позволь уж заниматься нам.

И я готов побиться об заклад, что если он его за этим застанет, то снова отправит своего сынка на кладбище.

– Верно говоришь, Исайя. Этот старик церемониться не станет.

Извозчик поехал своей дорогой: «Если он узнал, то уж так этого не оставит».

Был звездопад. Казалось, что моросит огненный дождь.

– Вы только взгляните наверх, – произнес Теренсио, – какое там светопреставление.

– Это представление устроено в честь нашего Мигелито, –  вступил в разговор Хесус.

– А может, это дурной знак?

– Для кого?

– Уж твоя-то сестрица, верно, спит и видит, чтобы он вернулся назад.

– Ты это кому говоришь?

– Тебе.

– Пойдем-ка спать, ребята. День был нелегким, а завтра вставать на рассвете.

И они растворились, как тени.

 

Был звездопад. Огни Комалы потухли.

И небом овладела ночь.

Падре Рентерия ворочался в постели и не мог заснуть:

«Все это происходит по моей вине. – говорил он себе. – Из-за боязни обидеть тех, от кого зависит мой хлеб. В этом вся правда; они меня кормят. От бедных проку мало; молитвами живота не набьешь. Так было всегда. И вот результат. Я виноват. Я предал тех, кто меня любит, кто вручил мне свою веру и приходит ко мне, чтобы я попросил за них у Господа.  Ну и чего они добились своей верой? Заслужили место на небесах? Или очистили душу? И зачем вообще очищать от греха душу, если в смертный час... Я до сих пор не могу забыть глаза Марии Дьяда, которая пришла, чтобы попросить за свою сестру Эдувихес:

– Она всю жизнь посвятила своим ближним. Все им отдавала. Даже сына им родила. Поставила его перед всеми, чтобы хоть кто-нибудь признал его своим; но желающих что-то не нашлось. Тогда она сказала: «Ну что ж, тогда я сама буду ему отцом, хотя по счастливому совпадению уже являюсь ему матерью». Они злоупотребляли ее гостеприимством, ее добротой, боязнью кого-нибудь обидеть, с кем-то поссориться.

– Но ведь она покончила собой. Пошла против воли Божьей.

– У нее не оставалось другого выхода. Она пошла на это только из-за своей доброты.

– Оступилась в последний час, – ответил я ей тогда. – В последний миг. Сколько добродетелей накопить для своего спасения и в одну секунду потерять их все!

– А если она их не потеряла? Смерть была такой мучительной. А мучения... Вы что-то говорили нам о мучениях и боли, но я уже не помню. Она умерла от боли. Умерла, скорчившись от крови, которой захлебнулась. У меня до сих пор стоит перед глазами ее искаженное лицо, и это было самое несчастное лицо, которое когда-либо бывает у человека.

– Ну, может, если много молиться...

– Давайте будем много молиться, святой отец.

– Я говорю, может быть, если читать григорианские мессы, но для этого нам нужна помощь, придется приглашать сюда попов, а это стоит больших денег.

– Но у меня нету денег. Вы же знаете, отец мой.

– Тогда оставим все, как есть. Будем уповать на Господа.

– Да, отец мой.

И почему в ее глазах появилась дерзость, а не покорность? И что стоило ему опустить грехи, ведь это было так просто – произнести пару слов, да хоть бы и сотню слов, если этого достаточно для спасения души. Что он вообще знал о рае и аде? И несмотря на это он, затерянный в безымянной деревушке, знал тех, кто заслужил небеса. У него был каталог. Он принялся перечислять католических святых: «Святая Нунилона, дева-мученица; епископ Анерсио; Святые вдова Саломея и девы Алодия или Элодия и Нулина; Кордула и Донато» и так далее. Его уже стал одолевать сон, как вдруг он сел на кровати: «Я перечитываю имена святых, словно считаю овец перед сном».

Он выскочил из комнаты и посмотрел на небо. Был звездопад. Жаль, он любил чистое небо. Раздался крик петухов. Он почувствовал, как покрывало ночи окутывает землю. Землю, «эту долину слез».

 

– Тебе повезло, сынок. Тебе повезло, – сказала мне Эдувихес Дьяда.

Было уже поздно. Свет лампы, горящей в углу, начал тускнеть, затем она мигнула в последний раз и погасла.

Я услышал, как женщина поднялась, и подумал, что она пошла за новой лампой. Были слышны ее удаляющиеся шаги. Я сидел и ждал.

Прошло немного времени. Она не возвращалась, и я тоже поднялся. Я шел маленькими шажками, пробираясь в темноте на ощупь, пока не добрался до своей комнаты.  Там я сел на пол и стал дожидаться сна.

Сон был прерывистым. В одно из таких мгновений сна я и услышал крик. Он был протяжным и жалобным, как вой пьяницы: «Ах, жизнь, ты меня не достойна!»

Я тотчас же вскочил на ноги – крик раздался прямо над моим ухом. Видимо, кричали на улице, но я услышал его здесь, словно он был размазан по стенам моей комнаты. Когда я очнулся ото сна, кругом уже стояла тишина – лишь шум падающей моли да шепот тишины.

Нет, невозможно было определить всю глубину этой вызванной криком тишины. Как будто земля лишилась всего своего воздуха. Ни звука; ни шума дыхания, ни стука сердца, словно само сознание замерло. И когда пауза кончилась, и я начал приходить в себя, снова вернулся этот крик, и еще долго слышалось: «Оставьте меня, ведь даже у висельников есть право дрыгать ногами!»

Тут дверь распахнулась.

– Это Вы, донья Эдувихес? Что происходит? Вы испугались?

– Нет, меня зовут не Эдувихес. Я Дамиана. Я узнала, что ты здесь и пришла повидаться с тобой. Я хочу пригласить тебя переночевать в моем доме. Там тебе будет, где отдохнуть.

– Дамиана Сиснерос? Вы не из тех Сиснеросов, что жили в Медья-Луне?

– Там я и живу. Потому и не смогла прийти раньше.

– Моя мама рассказывала мне о какой-то Дамиане, которая нянчила меня, когда я только родился. Так значит Вы и есть...?

– Да, это я. Я знаю тебя с тех самых пор, как ты впервые увидел свет.

– Я пойду с Вами. Здесь мне не дают покоя крики. Вы слышали, что там происходит? Словно кого-то резали. Неужели Вы только что ничего не слышали?

  Наверное, здесь закрыто чье-нибудь эхо. Давным давно в этой комнате повесили Торибио Альдрете. Потом заперли дверь и  порешили не открывать ее, пока он не рассыплется в прах, чтобы его тело никогда не обрело покоя. Даже не знаю, как ты смог сюда попасть – ведь от этой двери нет ключа.

– Это донья Эдувихес мне ее отперла. Она сказала, что это единственная во всем доме свободная комната.

Эдувихес Дьяда?

– Да, она самая.

– Бедняжка Эдувихес. Видно, она все еще страдает.

 

«Я, Фульгор Седано, мужчина 54 лет, холостяк, по роду занятий управляющий, годный к тому, чтобы начинать и вести судебные тяжбы, данной мне властью и правом хочу заявить следующее и привести все необходимые доказательства...»

Так он начал свою речь, возбуждая дело против Торибио Альдрете. И закончил: «Что зафиксировано в моем обвинении по факту узуфрукта».

– Вряд ли кто-нибудь здесь сомневается в том, что Вы, дон Фульгор, настоящий мужчина. Я знаю, что Вы человек влиятельный. И не только из-за тех, кто за Вами стоит, но и сами по себе тоже.

Он помнил. Это было первое, что сказал ему Альдрете после того, как они напились вместе, чтобы, как говориться, обмыть начатое дело:

– Этой вот бумажкой мы с Вами, дон Фульгор, можем подтереться – ни на что большее она не сгодится. И Вы это прекрасно понимаете. Короче говоря, что касается лично Вас, то Вы выполнили все, что вам приказали, а меня избавили от излишних хлопот. А ведь Вы заставили меня сильно поволноваться, такое со всеми бывает. Теперь-то я знаю, что вы там затеяли, и мне смешно. «Узуфрукт», говорите. Стыдно должно быть Вашему хозяину за свое невежество.

Он помнил. Это было у Эдувихес, на ее постоялом дворе. И он даже спросил у нее:

– Послушай, Вигес, ты не могла бы сдать мне угловую комнату?

– Как пожелаете, дон Фульгор, хотите – занимайте хоть все. Ваши люди останутся здесь на ночь?

– Нет, только один, не больше. Не беспокойся о нас, иди спать. Только оставь нам ключ.

– Говорю Вам, дон Фульгор, – обратился к нему Торибио Альдрете, – никто здесь не сомневается в том, что Вы настоящий мужчина, но у меня уже в печенках сидит этот сукин сын, Ваш дорогой патрон.

Он вспоминал. Это были последние разумные слова, которые тот произнес в своей жизни. Потом он вел себя хуже бабы – кричал и вырывался. «Те, что за мной стоят, говоришь... Ну что ж!»

 

Он постучал рукояткой хлыста в дверь дома Педро Парамо. И вспомнил о том, как сделал это впервые, две недели назад. Как и тогда, ему пришлось довольно долго ждать. Он разглядывал, как уже делал однажды, черный бант, висящий на дверной притолоке. Но уже не говорил себе: «Гляди-ка! Подняли их на самый верх. Первый уже весь выцвел, а вот последний блестит, будто из чистого шелка, хотя на самом деле это всего лишь крашенная тряпка».

В тот самый первый раз ему пришлось ждать так долго, что он было решил, что в доме вообще никто не живет. Он уже собрался  уходить, когда перед ним возникла фигура Педро Парамо.

– Проходи, Фульгор.

Это была их вторая встреча. Он видел Педро Парамо, когда маленький Педрито только-только появился на свет. Больше они не виделись. Можно сказать, что это была их первая встреча. А вышло, что тот говорит с ним на равных. Ну и ну! Он шел за ним большими шагами, похлопывая хлыстом по ногам: «Он наверняка скоро узнает, что мне все известно. Наверняка. И зачем я пришел».

– Присаживайся, Фульгор. Здесь мы можем спокойно поговорить.

Они находились в хлеву. Педро Парамо уселся на ясли и выжидающе посмотрел на своего гостя:

– Почему ты не садишься?

– Я лучше постою, Педро.

– Как знаешь. Но не забывай говорить мне «дон».

Да кто он такой, этот мальчишка, чтобы так с ним разговаривать? Даже его отец, дон Лукас Парамо, не осмеливался на такое. А теперь вот этот сопляк, который никогда даже не появлялся в Медья-Луне, который слыхом не слыхивал о работе разговаривает с ним, как с последним батраком. Дожили!

– Как идут дела?

Он почувствовал, что настал подходящий момент. «Теперь пришел мой черед», – подумал он.

– Плохо. Ничего не осталось. Мы продали последнее стадо.

Он полез за бумагами, чтобы показать, как сильно вырос их долг. И уже собирался было сказать «Мы должны столько-то», когда услышал:

– Кому мы должны? Меня не интересует сколько, скажи только кому.

Он зачитал список имен и закончил:

– Денег, чтобы отдать долг нету. В этом все дело.

– А почему?

– Потому что Ваша семья все высосала. Вы просили и просили, и никому ничего не возвращали. Это дорого стоит. Я говорил: «В конце концов здесь больше ничего не останется». Вот и не осталось. Хотя есть один человек, который хотел бы купить земли. И платит неплохо. Можно было бы погасить векселя, и еще бы немного осталось, хотя, ясное дело, придется понести убытки.

– Этот человек ты?

– Ну как Вы могли обо мне такое подумать!

– Такое я могу подумать даже о самом Иисусе Христе. С завтрашнего дня беремся улаживать наши дела. Начнем с семейства Пресиадос. Говоришь, им мы должны больше всего?

– Да. Им мы почти ничего не отдали. Ваш отец всегда откладывал их напоследок. У меня есть сведения, что одна из них, Матильда, уехала в город. Не знаю, в Гвадалахару или Колиму. А Лола, я хочу сказать донья Долорес, осталась здесь за хозяйку. Вы должны знать: ранчо Энмедьо. Так вот ей мы и задолжали.

– Завтра же пойдешь и попросишь руки доньи Лолы.

– Но как вы можете такое требовать: она же никогда не полюбит меня, я ведь старик.

– Попросишь ее руки для меня. В конце концов это даже забавно. Скажешь, что я от нее без ума. И пусть она соблаговолит принять предложение. По пути зайди к отцу Рентерия и договорись с ним. Какой суммой мы располагаем?

– Никакой, дон Педро.

– Тогда пообещай ему сколько-нибудь. Скажи, что мы заплатим, как только у нас появятся деньги. Я уверен, что здесь не возникнет сложностей. Сделай это прямо завтра утром.

– А что делать с Альдрете?

– С каким таким Альдрете? Ты говорил мне о Пресиадосах, Фрегососах и Гусманах. Так откуда теперь взялся этот Альдрете?

– Дело о границах. Альдрете приказал обнести свои владения оградой и теперь требует, чтобы мы снесли часть нашей изгороди, чтобы произвести раздел.

– А это оставь на потом. Не забивай себе голову заборами. Не будет никаких заборов. Земля не подлежит разделам. Подумай об этом, Фульгор, даже если пока это до тебя не доходит. И поскорее уладь все с Лолой. Ты не хочешь присесть?

– Я присяду, дон Педро. Честное слово, мне нравиться иметь с Вами дело.

– Вот это ты скажешь завтра Лоле, это и еще что-нибудь и что я люблю ее. Это важно. Правда, Седано, я люблю ее. За ее глаза, понимаешь? Уладишь этот вопрос завтра же утром. Останешься у меня управляющим. Забудь о Медья-Луне.

 

«Откуда в этом мальчишке столько ловкости?» – спрашивал себя Фульгор Седано по дороге назад в Медья-Луну. – Такого я от него не ожидал. «Парень ни на что не годится» – говаривал про него мой покойный хозяин дон Лукас. – «Это тряпка». И я был полностью с ним согласен. «Когда я умру, ищи себе новую работу, Фульгор». «Да, дон Лукас». «Честно скажу тебе, Фульгор, я было собирался отправить мальчишку в семинарию – так он мог хотя бы зарабатывать себе на хлеб и содержать свою мать, когда меня не станет, но даже на это он не годится». «Вы не заслужили такого сына, дон Лукас». «На него ни в чем нельзя положиться, тем более, нельзя рассчитывать, что он станет мне поддержкой и опорой в старости. Это моя самая большая неудача в жизни, Фульгор». «Как я Вас понимаю, дон Лукас».

А теперь вот это. Да если б он не был так привязан к Медья-Луне, он бы даже не приехал сюда. Можно было бы уйти незаметно, никого не предупредив. Но он любил эту землю: эти голые холмы, в которые было вложено столько людского труда, и которые все еще терпеливо позволяли бороздить себя, всякий раз отдавая все больше и больше своей нечерноземной плоти... Любимая Медья Луна... И земли, которые скоро с ней сольются: «Давай же, иди сюда, земелька Энмедьо». Он видел, как она приходит. Словно она уже была здесь., Что значит женщина, в конце концов. «Так тому и быть!», – сказал он. И, затворив массивную дверь имения, легонько щелкнул себя хлыстом по ногам.

 

Долорес не пришлось долго уговаривать. Глаза ее засияли, а на лицо запылало:

– Простите меня за то, что я краснею, дон Фульгор. Я и не думала, что дон Педро обращает на меня внимание.

– Спать не может, только о Вас и думает.

– Но он может выбрать себе невесту. В Комале столько красивых девушек. Что они скажут, когда об этом узнают?

– Он думает только о Вас, Долорес. Только о Вас и ни о ком больше.

– От ваших слов меня в дрожь бросает, дон Фульгор. Я даже и не подозревала об этом.

– Это потому, что он очень скрытный. Дон Лукас Парамо, царство ему небесное, как-то сказал, что Вы его сыну не пара. И с тех пор он, как послушный сын, больше об этом не заикался. Теперь, когда его отца не стало, никаких препятствий к браку больше не существует. Это первое, о чем он распорядился после смерти отца, хотя я немного запоздал с выполнением этой просьбы из-за своих многочисленных дел. Свадьбу мы решили сыграть послезавтра. Что скажите?

– Не слишком ли быстро? У меня ничего не готово. Я должна собрать приданное. Я отпишу своей сестре. Нет, лучше пошлю к ней человека, но, так или иначе, я не буду готова раньше восьмого апреля. Сегодня первое. Да, только восьмого. Попросите его подождать несколько деньков.

– Ему хочется, чтобы свадьба состоялась прямо сейчас. Если все дело в приданном, так мы его Вам справим сами. Покойная матушка дона Педро надеялась, что Вы будите носить ее платья. В этом семействе такой обычай.

– Но у меня на днях должно кое-что начаться. Женские дела, понимаете? Боже мой, как стыдно мне Вам об этом говорить, дон Фульгор! Вы заставляете меня краснеть! Боже, какой стыд!

– Ну и что с того? Для брака это не помеха. В браке главное любовь. А если есть любовь, то все остальное приложится.

– Кажется, вы меня не совсем поняли, дон Фульгор.

– Я все прекрасно понял. Свадьба состоится послезавтра.

На этом он ее и оставил, а она простирала к нему руки, моля о восьми днях, всего лишь о восьми днях.

«Нужно не забыть сказать дону Педро – ну и пострел этот Педро! – так вот, нужно сказатьему, чтобы он не забыл сказать судье, что имущество теперь общее. И не забудь, Фульгор, сказать об этом прямо завтра».

А Долорес тем временем бросилась с кувшином в руке на кухню, чтобы вскипятить воду: «Я сделаю так, чтобы оно пришло поскорее. Прямо сегодня ночью. Но, как ни верти, свои законные три дня оно продлится. И ничего с этим не поделаешь. Какое счастье! О, какое счастье! Спасибо тебе, Боже, за то, что послал мне дона Педро». И добавила: «Даже если потом он меня разлюбит».

 

– Я уже попросил ее руки и она согласна. Священник хочет шестьдесят песо за оглашение о браке, чтобы провести все на высшем уровне. Я сказал ему, что деньги мы отдадим ему в свое время. Он говорит, что ему нужно привести в порядок алтарь и что стол в столовой совсем развалился. Я пообещал ему прислать новый стол. Он говорит, что Вы никогда не ходите к мессе. Я обещал ему, что будете ходить. И что с тех пор, как умерла Ваша бабушка, ему не платили десятину. Я сказал, чтобы впредь он на этот счет не беспокоился. Он согласен.

– Ты не попросил у Долорес немного денег вперед?

– Нет, патрон. Я не осмелился. Правда. Она была так счастлива, что я не смог омрачить ее радости.

– Ты, как ребенок.

«Ну и ну! Я ребенок. В свои-то пятьдесят пять лет. У него еще молоко на губах не обсохло, а я уже одной ногой в могиле».

– Я не хотел омрачать ее счастья.

– И несмотря на это, ты совсем, как ребенок.

– Ладно, хозяин.

– На будущей неделе пойдешь к Альдрете. И скажешь ему, чтобы перенес свою ограду. Он незаконно занял земли Медья-Луны.

– Он тщательно все просчитал. Мне это точно известно.

– Тогда скажи, что он ошибся. Плохо считал. Снеси ограду, если это потребуется.

– А законы?

– Какие законы, Фульгор? Законы отныне и во веки будем устанавливать мы. У нас в Медья-Луне работает какой-нибудь отпетый негодяй?

– Да, парочка найдется.

– Тогда поручи им разобраться с Альдрете. Ты предъявишь ему иск, обвинишь в «узуфрукте» или в чем-нибудь еще, что придет тебе в голову. И напомни ему, что Лукаса Парамо больше нет, и все сделки нужно заключать со мной.

Небо было еще голубым. По нему плыло несколько облачков. Там наверху дул ветер – словно здесь внизу он весь превращался в зной.

 

Он еще раз постучал рукояткой хлыста в дверь, просто из  упрямства, потому что прекрасно знал, что дверь не откроется раньше, чем вздумается Педро Парамо. Произнес, глядя на дверную притолоку: «Неплохо смотрятся эти черные бантики».

Тут дверь отворилась, и он вошел.

– Проходи, Фульгор. Ты уладил дело Торибио Альдрете?

– С ним кончено, патрон.

– На очереди дело Фрегосо. Пока отложим. У меня сейчас слишком много забот с моим «медовым месяцем».

 

– Эта деревня вся наполнена эхо. Иногда кажется, будто эхо заперты в пустых дверных проемах или под камнями. Когда идешь, слышишь, как стучат твои шаги. Слышишь скрипы. Смешки. Некоторые уже такие древние, что кажется, будто они устали смеяться. И голоса, уже изношенные от долгого пользования. Все это ты слышишь. Думаю, что наступит день, когда эти звуки исчезнут.

Вот что говорила мне Дамиана Сиснерос, пока мы шли через деревню.

– Было время, когда я много ночей подряд слышала гул праздника. Звуки доносились даже к нам в Медья-Луну. Я отправилась поглядеть на это веселье и увидела то же самое, что и сейчас. Ничего. Никого. Те же пустынные улицы.

Потом я перестала их слышать. И радость тоже когда-нибудь устает. Поэтому я не удивилась, когда они прекратились.

– Да, – продолжала Дамиана Сиснерос. – Эта деревня вся наполнена эхо. Меня это уже не пугает. Я слышу вой собак, и пусть себе лают. А в ветреные дни, ветер гоняет по дорогам листья деревьев, хотя, как ты видишь, никаких деревьев здесь нет. Они росли тут когда-то, потому что если б не росли, откуда взяться этим листьям?

А хуже всего, когда слышишь разговоры людей, кажется, будто голоса вылезли из какой-то щели, но тем не менее, они такие четкие, что ты даже узнаешь их. Да чего далеко ходить: вот сейчас, пока я шла сюда, по пути повстречала заупокойное бдение. Я остановилась, чтобы прочесть «Отче наш». Читаю, а тут одна женщина отделяется от остальных, подходит ко мне и говорит:

– Дамиана! Помолись Господу за меня, Дамиана!

Она откинула покрывало с лица, и я узнала свою сестру Сикстинту.

– Что ты здесь делаешь? – спросила я.

Тогда она кинулась прочь и скрылась в толпе других женщин.

Ты, наверное не знаешь: моя сестра Сикстинта умерла, когда мне было двенадцать лет отроду. Она была старшей. Нас в семье было шестнадцать, так что посчитай, сколько лет прошло с ее смерти. И встретить ее сейчас, все еще блуждающей по этому свету. Так что не пугайся, если вдруг услышишь отзвуки еще более далеких времен, Хуан Пресиадо.

– Вы тоже узнали о том, что я приду, от моей матери? – спросил я.

– Нет. А кстати, что с твоей матерью?

– Она умерла.

– Уже умерла? И от чего?

– Я не знаю. Может быть, от печали. Она очень много вздыхала.

– Это плохо. Каждый вздох, как глоток жизни, которого человек лишается. Так значит, она умерла?

– Да. Вы должны были об этом знать.

– Откуда? Вот уже много лет, как я ничегошеньки не знаю.

– Тогда как Вы нашли меня?

– ...

– Вы живы, Дамиана? Ответьте, Дамиана!

И вдруг я оказался один среди пустых улиц. Дыры окон, смотрящие в небо, из которых высовываются гибкие стебли трав. Обшарпанные навесы, обнажившие свои покрытые плесенью кирпичи.

– Дамиана! – закричал я. – Дамиана Сиснерос!

Мне вторило эхо: "...ана... нерос...! ...ана... нерос...!

Я услышал, как залаяли собаки, как будто мой крик разбудил их.

Я увидел человека, переходящего улицу:

– Эй, ты! – окликнул я.

– Эй, ты! – ответил мне мой собственный голос.

Из-за угла до меня донесся разговор двух женщин:

– Смотри-ка, кто идет сюда. Не Филотео Аречига ли это?

– Да, он. Сделай вид, что не замечаешь.

– Лучше пойдем. Если он последует за нами, значит, точно влюблен в кого-нибудь из нас. Как ты думаешь, за кем он пойдет?

– Конечно, за тобой.

– А мне кажется, за тобой.

– Перестань бежать. Он остановился возле того поворота.

– Значит, ни в одну из нас, видишь?

– А даже если бы и получилось, что с того?

– И не надейся.

– В конце концов, все к лучшему. Люди говорят, что он подыскивает среди девушек прислугу для дона Педро. Не дай Бог.

– Да? С этим старикашкой не хочу иметь никаких дел.

– Лучше пойдем отсюда.

– И правда, пойдем.

 

Ночь. Далеко заполночь. И голоса:

– ...Повторяю: если маис в этом году уродится, у меня будет, чем заплатить тебе. Только вот если он пропадет, придется тебе потерпеть.

– Не требуй у меня денег. Сам знаешь, я всегда был с тобою согласен. Но ведь земля не твоя. Ты теперь работаешь на чужой земле. Откуда же ты возьмешь денег, чтобы расплатиться со мной?

– И кто тебе сказал, что земля не моя?

– Известно, что ты продал ее Педро Парамо.

– Я даже близко к этому сеньору не подходил. Земля принадлежит мне.

– Это ты так говоришь. А люди говорят, что здесь все принадлежит ему.

– Пусть они мне попробуют такое сказать.

– Послушай, Галилео, я хочу сказать тебе здесь, между нами, я тебя уважаю. Не зря же ты являешься мужем моей сестры. Ты с ней обращаешься очень хорошо, в этом никто не сомневается. Только вот не нужно говорить мне, что ты не продавал своих земель.

– Да говорю тебе, никому я их не продавал.

– И тем не менее они принадлежат Педро Парамо. Во всяком случае он так считает. К тебе не наведывался дон Фульгор?

– Нет.

– Значит придет завтра. А если не завтра, то в какой-нибудь другой день.

– Тогда либо он меня убьет, либо я его; но своего он не получит.

– Да покойся с миром, дорогой шурин, аминь. Это на всякий случай.

– Мы еще встретимся, вот увидишь. Обо мне не беспокойся. Не зря же моя мать дубила мне в детстве бока – теперь я такой крепкий, что мне все нипочем.

– Тогда до завтра. И передай Фелиситас, чтобы вечером меня к ужину не ждала. Не хочу потом говорить людям: «Мы только вчера вместе ужинали».

– И все же мы подождем тебя: вдруг ты в последний момент передумаешь.

Раздался стук шагов и позвякивание шпор.

 

—... Завтра на рассвете ты поедешь со мной, Чона. Мулы уже запряжены.

– А если мой отец умрет от злости? Он такой старый... Никогда не прощу себе, если по моей вине с ним что-нибудь случится. Кроме меня за ним некому ухаживать. Больше некому. И что за спешка с этим моим похищением? Потерпи немного. Он долго не протянет.

– То же самое ты говорила мне год назад. И даже обвиняла меня в том, что я не способен на риск, тогда как ты у нас способна на все. Я быстро раздобыл мулов, и они снаряжены. Ты едешь со мной?

– Дай мне подумать.

Чона! Ты не представляешь, как я тебя люблю. Я умираю от страсти, Чона. Так что либо ты едешь со мной, либо ты едешь со мной.

– Дай мне подумать. Пойми. Мы должны дождаться, пока он умрет. Ему не долго осталось. И тогда я поеду с тобой, и тебе не придется красть меня.

– То же самое ты говорила мне год назад.

– И что?

– А то, что мне пришлось нанять мулов. Они уже у меня. Ждут только тебя. Оставь его, пусть сам за собой смотрит! Ты красива, молода. Неужели не найдется какой-нибудь доброй старушки, которая о нем позаботится! Здесь достаточно милосердных людей.

– Я не могу.

– Нет можешь.

– Нет не могу. Мне его жалко, понимаешь? Все таки он мой отец.

– Тогда я и говорить с тобой больше не хочу. Пойду к Хулиане, которая давно по мне сохнет.

– Ну и пожалуйста. Я с тобой не разговариваю.

– И ты не хочешь увидеться со мной завтра?

– Нет, не хочу тебя больше видеть.

 

Звуки. Голоса. Шорохи. Отголоски песен:

 

Платочек мне невеста подарила

с каемкою из слез…

 

Фальцет. Словно это поют женщины.

 

Я смотрел на проезжающие мимо телеги. Неторопливо передвигаются быки. Хруст камней под колесами. Люди идут, словно во сне.

«Каждое утро деревня содрогается под тяжелыми колесами телег. Они приезжают отовсюду, груженые селитрой, пряжей, сеном. Колеса громко скрипят, и от этого скрипа в домах дрожат стекла, просыпаются люди. В это время обычно открываются печи, и начинает пахнуть только что выпеченным хлебом. И вдруг в небе может раздаться гром. Хлынуть дождь. Может наступить весна. Там ты привыкаешь к этим «вдруг», мой мальчик».

Пустые телеги, перемалывающие своими колесами тишину улиц. Исчезающие в темноте ночной дороги. И тени. Отзвук теней.

Я решил передохнуть. Я почувствовал, что где-то там наверху лежит путь, по которому я пришел, как рана, открывшаяся в черноте холмов.

И тогда кто-то тронул меня за плечо.

– Что Вы здесь делаете?

– Я ищу... – я уже собрался было произнести кого, но передумал – …ищу своего отца.

– А почему Вы не входите?

Я вошел. Потолок в этом доме наполовину обвалился, на полу лежала черепица. Потолок на полу. А на другой половине мужчина и женщина.

– Вы живые? – спросил я у них.

Женщина улыбнулась. Мужчина серьезно посмотрел на меня.

– Он пьян, – произнес он.

– Просто напуган, – сказала женщина.

Горела керосинка. На полу стояла лежанка из тростника и плетеный стул, на котором была свалена ее одежда. Потому что сама женщина стояла голая, голая, как праматерь Ева. И он тоже.

– Мы услышали, как кто-то жалобно причитает и бьется головой о нашу дверь. А за дверью оказались Вы. Что с Вами стряслось?

– Со мной произошло столько всего, что лучше бы мне поспать.

– Мы уже спали.

– Так давайте спать.

 

Утро стерло мои воспоминания.

Время от времени до меня доносились слова, и я заметил, что они стали другими. Потому что слова, которые я слышал раньше, до того момента, как осознал это, не обладали никаким звуком, они не звучали; они ощущались; но были беззвучными, как те слова, что ты слышишь во сне.

– Кто это может быть? – спросила женщина.

– А кто его знает, – отвечал мужчина.

– Как он сюда попал?

– Кто его знает.

– Кажется, он что-то говорил о своем отце.

– Я это тоже слышал.

– А может, он заблудился? Помнишь, сюда занесло как-то одних, которые говорили, что заблудились. Искали какое-то место под названием Лос-Конфинес, а ты им еще сказал, что не знаешь, где это находится.

– Да, помню. Дай наконец поспать. Еще не рассвело.

– До рассвета недолго. Не зря же я с тобой болтаю – значит, хочу разбудить. Ты сам поручил мне тебя растолкать перед самым восходом. Вот я и стараюсь. Поднимайся!

– А зачем мне вставать?

– Не знаю зачем. Вчера вечером ты попросил, чтобы я тебя разбудила. Ты не сказал мне, зачем тебе это нужно.

– Ну так дай мне поспать. Разве ты не слышала, что сказал этот парень, когда пришел? Чтобы мы дали ему поспать. Это было единственное, что он сказал.

И вот голоса пропадают. Их звук исчезает. Они замолкают. Уже никто ничего не говорит. Это сон.

И сейчас же снова:

– Он только что пошевелился. Если так, то он сейчас проснется. А если увидит нас здесь, то начнет задавать нам вопросы.

– Какие такие вопросы?

– Ладно. Что-то же он должен сказать, да?

– Ты так считаешь?

– Молчи, женщина.

– Смотри, он шевелится. Видишь, как он ворочается? Будто его колотит изнутри. Я знаю, почему со мной это случилось.

– Что это с тобой случилось?

– То самое.

– Понятия не имею, о чем ты.

– Я б не заговорила об этом, если бы не вспомнила, глядя как этот здесь ворочается, о том, что стряслось со мной тогда, когда ты в первый раз это сделал. И как мне было больно и как сильно я потом из-за этого мучалась.

– Из-за чего?

– Из-за того, что чувствовала после того, как ты это сделал, хотя ты и не хотел, чтобы я знала, как плохо мы поступили.

– И ты до сих пор морочишь мне голову своими глупостями? Давай-ка спи и дай мне спокойно поспать.

– Ты сам попросил тебя разбудить. Я этим и занимаюсь. Боже мой, я же делаю то, что ты просил меня сделать. Ну все! Сейчас же вставай.

– Оставь меня в покое.

Мужчина, кажется, уснул. Женщина продолжала ворчать, но ее голос был едва слышен:

– Уже, наверное, рассвело, потому что светло. Я могу разглядеть отсюда этого мужчину, а если я его вижу, значит, здесь уже достаточно светло. Скоро взойдет солнце. Светает, это точно. Этот тип, видно, преступник. А мы, стало быть, его укрываем. Не важно, что он только переночевал здесь. Мы его спрятали. Это может принести нам большие неприятности... Только посмотрите, он вертится, как на вертеле. Видно, сильно не спокойно у него на душе.

Светало. Утро разгоняло тени. Растворяло их. Комната, в которой я находился, казалось, была согрета теплом, исходящим от спящих тел. Сквозь закрытые веки я почувствовал прикосновение первых рассветных лучей. Я ощутил солнечный свет. Я услышал:

– Он дрыгается, как висельник. И производит впечатление самого последнего негодяя. Донис, вставай! Взгляни-ка на него. Он весь пол нам протер, ворочаясь с боку на бок. Так и вертится! Должно быть, на его совести не одно убийство. А ты даже не узнал, кто он.

– Должно быть, это очень несчастный человек. Спи давай и не мешай нам спать!

– И с какой стати я буду спать, если у меня сна ни в одном глазу?

– Тогда вставай и убирайся отсюда куда-нибудь, где тебя не будет слышно!

– Так и сделаю. Пойду разведу огонь. А заодно скажу этому, чтобы он ложился спать с тобой, на мое место.

– Скажи.

– Не могу, я боюсь.

– Тогда иди, делай свои дела и оставь нас в покое.

– Я это и собираюсь сделать.

– Ну и чего ты ждешь?

– Уже иду.

Я услышал, что женщина слезла с лежанки. Ее босые ноги застучали по полу, и прошли у меня над головой. Я открыл и закрыл глаза.

Когда я проснулся, комнату заливал дневной свет. Возле меня стоял кувшин с кофе. Я отпил из него. Сделал несколько глотков.

– У нас больше ничего нет. Простите. Мы так бедны, так бедны...

Это говорила женщина.

– Не беспокойтесь обо мне – сказал я. – Обо мне не беспокойтесь. Мне не привыкать. Как отсюда выбраться?

– Куда?

– Все равно куда.

– Отсюда много дорог. Одна ведет в Контлу, другая приходит вон оттуда. Еще одна уходит прямо в горы. Эта, которая видна отсюда, не знаю, куда ведет – и она показала рукой на дыру над головой, туда, где обвалился потолок. – А вот эта идет через Медья Луну. Есть еще одна дорога, она пересекает все наши земли и уводит дальше всего.

– Наверное, именно по ней я сюда и пришел.

– И куда она ведет?

– Она ведет в Сайулу.

– Подумать только, а я то всегда считала, что Сайула осталась с этой стороны. Всю жизнь так думала. Говорят, что там живет много народу, это правда?

– Не больше, чем где-либо еще.

– Подумать только. А мы здесь так одиноки. Лезем из кожи вон ради того, чтоб получить весточку хоть от одной живой души.

– А куда пошел Ваш муж?

– Он мне не муж. Это мой брат, хотя он не хочет, чтобы об этом знали. Куда пошел? Наверное, на поиски дикого бычка, который у нас здесь бегает. Так во всяком случае он мне сказал.

– А давно вы здесь?

– Всю жизнь. Мы здесь родились.

– Тогда вы должны были знать Долорес Пресиадо.

– Может быть, Донис знает. Я знаю не многих. Я никуда не выхожу. Здесь, где Вы меня сейчас видите, здесь я всегда и сижу... Ну, конечно, не всегда. А только с тех пор, как он сделал меня своею женой. С тех пор я сижу взаперти, потому что боюсь, что меня увидят люди. Он не хочет в это верить, но ведь правда на меня страшно смотреть? – и она подошла поближе, чтобы на нее падал свет. – Посмотрите на мое лицо!

Это было самое обычное, ничем не примечательное лицо.

– А что Вы хотите, чтобы я там увидел?

– Разве Вы не видите на мне печати греха? Не видите эти синюшные пятна, как от лишая, которые покрывают мое тело с головы до пят? А ведь это только снаружи, изнутри я вся переполнена грязью.

– А кто Вас может увидеть, если здесь никого нет? Я обошел всю деревню, и никого не увидел.

– Это Вы так думаете, но здесь еще кое-то остался. Скажите еще, что Филомено уже нет или Доротеи, или Мелькиадоса, старика Пруденсио, Состенеса и всех остальных? Да просто все они сидят по своим домам. Не знаю, чем они занимаются днем, но по ночам они не выходят. Это время у нас полно ужаса. Если бы Вы только видели, какие толпы душ тут шляются по улицам. Как только стемнеет, они начинают вылезать. Конечно, никому не хочется с ними встречаться. Их так много, а нас так мало, что мы даже не пытаемся молиться о том, чтобы они избавились от своих мук. Наших молитв на всех не хватит. Разве что достанется кому обрывок «Отче наш», но от этого толку мало. А потом молиться грехи не дают. Никто из тех, кто еще жив, не пользуется расположением у Господа. Никто не сможет возвести глаза к небесам, не сгорая при этом от нестерпимого стыда. А стыд не лечится. Во всяком случае так мне сказал один епископ, которые как-то проезжал мимо нас и устраивал конфирмацию. Я встала и все ему рассказала, как на духу:

– Такое не прощается, – ответил он мне.

– Мне стыдно.

– Это вас не спасет.

– Пожените нас!

– Ступайте прочь!

– Я хотела сказать Вам, что нас соединила сама жизнь, приперла нас к стенке и поставила рядом. Мы были здесь так одиноки, что кроме нас больше никого и не было.  А так, может быть, будет кому прийти на конфирмацию, когда Вы будете ехать обратно.

– Расстаньтесь. Это единственное, что вы можете сделать.

– Но как мы будем жить?

– Как живут другие люди.

И он уехал верхом на своем муле с каменным лицом, не оборачиваясь назад, словно оставил здесь воплощение вечного проклятия. Он никогда больше не вернулся. Вот почему здесь бродит так много неприкаянных душ, душ тех, кто умер без отпущения грехов и кто никогда его не получит. Вот он возвращается. Слышите?

– Да.

– Это он.

Дверь отворилась.

– Ну и что с бычком? – спросила она.

– Сегодня он не прибегал. Зато я пошел по его следу и почти что выяснил, где он бывает. Сегодня ночью я его поймаю.

– Ты оставишь меня одну на целую ночь?

– Да, наверное.

– Я не смогу этого вынести. Мне нужно, чтобы ты был со мной. Только тогда я чувствую себя спокойно. Ночью.

– Этой ночью я отправлюсь за бычком.

– Я только что узнал, что вы брат и сестра, – вмешался я в разговор.

– Только что? Я это знал гораздо раньше вас. Так что лучше не влезайте в это дело. Нам не нравится, когда кто-то о нас судачит.

– Я только хотел сказать, что понимаю вас. Ничего другого я не имел в виду.

– Понимаете нас?

Она встала возле него, оперлась на его плечи и повторила:

– Понимаете нас?

– Нет, – признался я, – с каждым разом я понимаю вас все меньше и меньше. – И добавил: – Я хочу вернуться туда, откуда пришел. Пока еще не село солнце.

– Лучше будет, если Вы останетесь. – произнес мужчина. – Дождитесь утра. Скоро стемнеет, и все дороги перепутаются. Вы можете заблудиться. Завтра я сам Вам покажу дорогу.

– Хорошо.

 

Через дыру в потолке можно было увидеть в небе стаи скворцов, птиц, что летают в сумерках, пока тьма не успела перекрыть им все дороги. И еще несколько облачков, уже разорванных в клочья ветром, который пришел, чтобы унести с собой день.

Потом в небе появилась вечерняя звезда, и чуть позже луна.

Мужчины и женщины со мной не было. Они ушли через дверь, ведущую во двор, а когда вернулись, уже настала ночь. Так что они не знали, что произошло, пока они где-то ходили.

А произошло вот что:

Какая-то женщина пришла и вошла в дом. Эта была старуха, дряхлая и худая, как будто ее тело усохло и вытянулось. Она вошла и обвела своими круглыми глазами комнату. Может, она даже меня не заметила, может, решила, что я сплю. Она направилась туда, где стояла лежанка и вытащила из-под нее сундук. Она тщательно исследовала его содержимое, вытащила несколько простыней, засунула их подмышку и на цыпочках вышла на улицу, словно боясь меня разбудить.

Я весь заледенел, лежал, затаив дыхание и старался не глядеть на нее. Пока, наконец, не заставил себя повернуть голову и посмотреть туда, где ночная звезда уже сливалась с луной.

– Выпейте-ка вот этого! – услышал я.

У меня не хватило духу повернуться.

– Попейте! Это то, что Вам сейчас нужно. Апельсиновая вода. Я знаю, что вам страшно – Вы весь дрожите. Она избавит Вас от страха.

Я узнал эти руки и, подняв глаза, узнал лицо. Мужчина, который стоял позади нее, спросил:

– Вы больны?

– Не знаю. Я вижу вещи и людей там, где вы, скорее всего, не видите ничего. Только что здесь была какая-то старуха. Вы должны были видеть, как она выходила.

– Отойди, – обратился мужчина к женщине, – оставь его в покое. Он, наверное, духовидец.

– Мы должны переложить его на кровать. Глянь, как он дрожит, у него наверняка температура.

– Не бери себе в голову. Эти друзья всегда впадают в такое состояние, чтобы привлечь к себе внимание. Знал я одного такого в Медья-Луне, про которого говорили, что он прорицатель. Вот уж чего этот парень никак не мог предвидеть, так это своего собственного конца, который наступил едва его патрон прознал, какой он прохвост. Это, наверное, один из этой братии. Всю жизнь они ходят по деревням, предсказывая «что Провидение принесет вам», но здесь он не найдет даже тех, кто мог бы накормить его. Видишь, он уже перестал дрожать. Это оттого, что он прекрасно нас слышит.

 

Словно время пошло вспять. Я снова увидел звезду возле луны. Клочья облаков. Стаи скворцов. И сразу же вечер, когда вокруг еще так много света.

Вечернее солнце отражается от стен. Звук моих шагов отскакивает от камней. Погонщик, который говорит мне: «Поищите донью Эдувихес, если она еще жива!»

Затем темная комната. И женщина, храпящая рядом. Я заметил, что ее дыхание было неровным, словно она находилась в полузабытьи, а вернее, не спала, а только притворялась спящей и пыталась изобразить звуки, которые обычно издают во сне. Соломенная лежанка была накрыта мешками, от которых пахло мочой, словно их никогда не выносили проветриваться на солнце, а подушкой служила завернутая в мешковину деревяшка или настолько жесткая и пропитанная потом шерсть, что она была твердой, как камень.

Возле своих колен я почувствовал голые ноги женщины, а возле лица – ее дыхание. Я сел, опершись головой о каменную подушку.

– Вы не спите? – спросила меня женщина.

– Что-то не спится. Я проспал весь день. Где Ваш брат?

– Ушел своей дорогой. Вы уже слышали, куда он собирался отправиться. Может, сегодня ночью не вернется.

– Значит, он все таки ушел? Не смотря на то, что Вы были против?

– Да. И, может быть, он больше не вернется. С этого все начинали. Пойду похожу здесь, пойду схожу подальше. Пока не уходили так далеко, что лучше уж совсем не возвращаться. Он всегда пытался уйти, и думаю, что сейчас настал его черед. Может, не сказав мне ни слова, он оставил меня на Вас, чтобы Вы обо мне позаботились. Увидел, что ему дан шанс. А эта история про дикого бычка была лишь предлогом. Вот увидите, он не вернется назад.

Я хотел сказать ей: «Пойду глотну воздуха, потому что задыхаюсь от тошноты», но вместо этого произнес другое:

– Не волнуйтесь. Он вернется.

Когда я встал, она сказала:

– Там у очага осталось немного еды. Совсем мало, но это утолит голод.

Я нашел кусочек вяленого мяса и еще не остывшие лепешки.

– Вот все, что мне удалось достать, – донесся до меня ее голос. – Я выменяла их у моей сестры на две чистые простыни, которые достались мне еще от матери. Она должна была за ними прийти. Я не хотела говорить об этом при Донисе, но это была та самая старуха, которую Вы видели и которая так сильно напугала Вас.

Черное небо, полное звезд. И возле луны звезда, самая большая из всех.

 

– Ты меня слышишь? – спросил я тихонько.

И ее голос ответил мне:

– Ты где?

Я здесь, в твоей родной деревне. Вместе с твоим народом. Разве ты не видишь меня?

– Нет, сынок, я тебя не вижу.

Казалось, ее голос охватывал все. Он терялся где-то далеко за пределами земли.

– Я тебя не вижу.

 

Я вернулся под полуобвалившуюся крышу, под которой спала эта женщина и сказа ей:

– Я останусь здесь, в своем углу. В конце концов эта постель не мягче пола. Если Вам что-нибудь будет нужно, скажите.

Она ответила:

Донис не вернется. Я поняла это по его глазам. Он ждал, когда кто-нибудь сюда придет, чтобы спокойно уйти. Теперь ты должен заботиться обо мне. Или ты не хочешь заботиться обо мне? Иди ко мне, ложись рядом.

– Мне здесь хорошо.

– Лучше поднимайся сюда. Там на полу тебя заедят клопы.

И тогда я пошел и лег рядом с ней.

 

Ровно в полночь я проснулся от невыносимой жары. И пота. Тело этой женщины, вылепленное из земли, завернутое в земную кору, разлагалось, словно таяло в луже грязи. Я чувствовал, что сейчас захлебнусь в поте, который струился с нее, мне нечем было дышать. Тогда я поднялся. Женщина спала. Во рту у нее что-то клокотало, напоминая предсмертный хрип.

Я вышел наружу, чтобы глотнуть воздуха, но жар, мучавший меня, не отступал.

Было душно. Я вдыхал тот же воздух, что вырывался у меня изо рта, пытаясь удержать его руками, чтобы он не улетучился. Я чувствовал, как он входит и выходит – с каждым разом все меньше и меньше, – пока однажды он не стал таким тоненьким, что выскользнул у меня сквозь пальцы и исчез навсегда.

Говорю навсегда.

Я помню, что видел что-то вроде пенистых облаков, которые закружились над моей головой, а потом окунули меня в свою пену, и я пропал в этой облачной пучине. Это было последнее, что я видел.

 

– Уверяешь, что ты умер от удушья, Хуан Пресиадо? Я нашла тебя на площади, далеко от дома Дониса, а он стоял возле меня и говорил, что ты мертв. Около двух мы затащили тебя в тенек ворот, ты уже окоченел, твои члены были сведены судорогой, как бывает у тех, кто умирает от страха. Ночь, как ты говоришь, была душной, дышать было нечем, так что у нас не хватило сил поднять тебя и тем более похоронить. Но гляди-ка, мы таки похоронили тебя.

– Ты права, Доротео. Тебя ведь зовут Доротео?

– Какая разница. Хоть бы меня звали Доротеа. Не все ли равно.

– Так и есть, Доротеа. Меня убили шепоты.

«Там ты найдешь мою любовь. Место, которое я любила. Где сны изнуряли меня. Моя деревня, приподнятая над равниной. С ее деревьями и листвой, как копилка, в которой мы храним наши воспоминания. Ты почувствуешь, что там человеку хотелось бы жить вечно. Рассвет, утро, полдень и ночь, всегда одни и те же, но воздух разный. Там, где дуновение воздуха меняет цвет вещей, где жизнь проветривается, словно это шорох или шепот, словно это самый настоящий шепот жизни...»

– Да, Доротеа. Меня убили шепоты. Хотя страх уже снова овладевал мной. Они навалились на меня сообща, так что я не смог этого вынести. И когда я столкнулся с шепотами, мои силы кончились, и что-то оборвалось внутри.

Я пришел на площадь, ты верно сказала. Я шел на гул людской толпы и, честно говоря, я думал, что там есть люди. Я уже был немного не в себе, помню, что шел, держась руками за стены, будто бы шагал на руках, а не на ногах. А из стен, казалось, выползали шепоты, словно они вылезали изо всех щелей и из-под облупившихся кирпичей. Я слышал их. Это были голоса людей, но не ясные, четкие голоса, а голоса таинственные, смутные, которые словно шептали мне что-то по пути или отдавались шумом в ушах. Я решил отойти от стен и пошел посреди улицы, но там их было тоже хорошо слышно, будто они летели со мной, впереди или позади. Я не чувствовал жары, о которой говорил тебе раньше, напротив, мне было холодно. С тех пор, как я покинул дом той женщины, которая разделила со мной свою постель и которая, как я тебе рассказывал, разложилась у меня на глазах на пот, с тех пор в меня проник холод. И пока я шел, холод все больше и больше охватывал меня, пока мое тело не заколотила дрожь. Я хотел было повернуть назад, потому что подумал, что вернувшись в дом, я бы мог обрести тепло, которое только что оставил, но пройдя еще немного я осознал, что этот холод исходит изнутри, из моей собственной крови. Тогда я понял, что мне очень страшно. Я слышал гул людской толпы на площади и подумал, что там, среди людей, мой страх исчезнет. Вот почему вы нашли меня на площади. Так значит Донис все же вернулся? Женщина была уверена, что больше никогда его не увидит.

– Мы обнаружили тебя уже утром. Не знаю, откуда он явился. Я его об этом не спрашивала.

– Ладно. Итак, я дошел до площади. Облокотился о столб ворот. Я видел, что на площади никого нет, хотя гомон голосов не утихал, словно я стоял среди большой толпы в базарный день. Такой же гул, бессмысленный и неясный, похожий на шорох деревьев на ветру в ночи, когда не видишь ни дерева, ни его ветвей, и только слышишь, как они шелестят. Вот так. Я больше не сделал ни шага. Я вдруг ощутил, что этот гул, гудящий, как пчелиный рой, приближается ко мне и окружает, и, наконец, мне удалось разобрать некоторые слова, почти лишенные звука: «Помолись за нас Господу». Вот, что они мне сказали. И тут ледяной холод сковал мне душу. Вот почему вы нашли меня мертвым.

– Лучше бы ты никогда не уезжал из своего дома. Как тебя сюда занесло?

– Я же говорил тебе об этом вначале. Отправился искать Педро Парамо, который вроде бы был моим отцом. Меня привели сюда пустые иллюзии.

– Иллюзии? За это дорого платишь. Мне за это пришлось пожить дольше, чем полагалось. Так я заплатила за то, что встретила своего сына, который, можно сказать, был лишь еще одной пустой надеждой, потому что у меня никогда не было сына. Сейчас, когда я мертва, у меня достаточно времени, чтобы поразмыслить и узнать обо всем. Бог даже не дал мне дома, где я могла бы взрастить его. Только эту долгую, жалкую жизнь, которую я провела, рыская туда-сюда своими грустными глазами, которые всегда смотрели искоса, будто высматривали что-то за спинами людей, будто подозревали, что кто-то из них спрятал от меня моего мальчика. И все это из-за одного проклятого сна. У меня их было два: один я называю «счастливый», другой «проклятый». В первом мне приснилось, что у меня есть сын. И пока я была жива, я не переставала верить, что это правда, потому что я чувствовала, как он лежит у меня на руках, такой крошечный, нежный, с настоящим ротиком, глазками и ручками, и еще долго мои пальцы хранили воспоминание о его спящих глазках и стуке маленького сердечка. Разве можно было усомниться, что это неправда? Я всюду носила его с собой, завернув в накидку, и вдруг потеряла. На небесах мне сказали, что на счет меня ошиблись. Дали материнское сердце, и нутро шлюхи. Вот о чем был второй сон. Я пришла на небеса, чтобы узнать, нет ли среди ангелов моего мальчика. И ничего не увидела. Все лица были одинаковыми, вылепленными по одному образцу. И тогда я спросила об этом в лоб. Один из тех святых подошел ко мне и, не произнося ни слова, запустил руку прямо ко мне в желудок, словно это был мягкий воск. Потом вытащил и показал мне что-то размером с грецкий орех: «Вот доказательство».

Ты же знаешь, как хитро они там наверху говорят, но понять что к чему можно. Я хотела сказать им, что это всего-навсего мой желудок, сморщенный от постоянного голода и недоедания, но другой святой взял меня за плечи и подтолкнул к выходу: «Пойди, отдохни еще немного на земле, дочь моя, и постарайся вести себя хорошо, чтобы чистилище было для тебя не слишком долгим».

Вот мой «проклятый» сон, из которого мне стало ясно, что у меня никогда не было никакого сына. Я узнала об этом слишком поздно, когда тело мое скрючилось, и возле затылка вырос горб, когда я уже не могла ходить. И вот деревня опустела, все разошлись своей дорогой, а вместе с ними ушло и подаяние, которым я жила. Я села и стала ждать смерти. После того, как мы встретили тебя, мои старые косточки решили обрести покой. «Никто меня не заметит», –  подумала я. – «Я никому не помешаю». Видишь, я даже не отнимаю у тебя места. Меня похоронили в твоей могиле, и я отлично поместилась в пустоте твоих объятий. Вот здесь, где лежу сейчас. Только вот что мне думается: похоже, это я обнимаю тебя. Слышишь? Там снаружи идет дождь. Разве ты не слышишь стук дождя?

– Слышу, будто кто-то по нам ходит.

– Да хватит тебе бояться. Бояться больше нечего. Попробуй подумать о чем-нибудь приятном, потому что здесь нам предстоит лежать очень долго.

 

На рассвете тяжелые капли дождя упали на землю. Их стук становился глухим и раскатистым, когда они молотили мягкую, рыхлую пыль дорожной колеи. Низко, у самой земли пронесся пересмешник, всхлипнул, подражая детскому плачу, чуть дальше раздался его усталый вздох, и уже совсем издалека – там, где начинает открываться горизонт, – донесся протяжный стон, потом взрыв смеха и снова жалобный всхлип.

Фульгор Седано почувствовал запах сырой земли и выглянул, чтобы поглядеть, размыл ли дождь колеи. В его маленьких глазах заиграла радость. Он трижды втянул в себя этот запах и широко улыбнулся.

– Ну и дела, – произнес он. – У нас впереди еще один удачный год. И добавил: – Давай, дождик, иди! Лейся, пока не устанешь. А когда устанешь, уходи отсюда. И помни: мы подготовили для пахоты всю землю, лишь бы тебе угодить.

И радостно хохотнул.

Летящий назад пересмешник пронесся совсем близко от него и застонал пронзительно и громко.

Тучи собирались, пока, наконец, вдалеке, там, где забрезжил рассвет, небеса окончательно не сомкнулись и не показалось, будто тьма, которая только что расступилась, возвращается назад.

Массивная дверь у въезда в Медья Луну скрипнула и распахнулась от порыва свежего ветра. На дорогу выехали двое всадников, затем еще двое, затем еще, пока двести человек верхом не рассеялись по мокрым от дождя дорогам.

– Нужно выгнать стадо из Энмедьо за Эстагуа, а стадо из Эстагуа перегнать к горам Вильмайо, – отдавал приказания Фульгор Седано, пока они проезжали мимо него. – И быстрее. Скоро ливанет!

Он повторил это столько раз, что последние услышали лишь: «Отсюда до туда и оттуда еще дальше».

Все вместе и каждый по отдельности коснулись рукой краешка сомбреро в знак того,  что приказ понят.

Едва последний всадник исчез из виду, в Медья Луну на полном скаку влетел Мигель Парамо и, не сбавляя ходу, спрыгнул с лошади почти перед самым носом Фульгора, предоставив своему коню самому отыскать дорогу в стойло.

– Откуда это ты мчишься так рано, парень?

– От бабы.

– И какой же?

– А ты как думаешь?

– Наверное, от Доротеа Хромоножки. Ей одной нравятся такие молокососы, как ты.

– Ты дурак, Фульгор, но ты не виноват.

И он, даже не сняв шпор, направился завтракать.

На кухне Дамиана Сиснерос задала ему тот же самый вопрос:

– Откуда это ты прискакал, Мигель?

– Откуда, откуда, от бабы.

– Я не хотела тебя рассердить. Прости. Как приготовить яйца?

– Как хочешь.

– Я с тобой по-хорошему говорю, Мигель.

– Я понял, Дамиана. Не волнуйся. Послушай, а не знаешь ли ты некой Доротеа по прозвищу Хромоножка?

– Знаю. И если ты хочешь с ней повидаться, она здесь, на улице. Она обычно с самого рассвета околачивается под дверью и ждет свой завтрак. Эта та, что всюду таскает с собой какой-то сверток, завернутый в накидку, и баюкает его, как живого младенца. Похоже, когда-то давно с ней случилось большое несчастье, но так как она все время молчит, никто не знает, в чем дело. Она живет на подаяния.

– Вот чертов старик! Ну я еще ему покажу! Да так, что мало не покажется!

Потом он на некоторое время задумался, решая чем ему может пригодиться эта женщина. Затем решительно встал, направился к черному входу и позвал Доротеа:

– Поди-ка сюда, я хочу предложить тебе сделку.

И кто знает, что он там ей предложил, но одно известно точно: когда Мигель Парамо снова появился в кухне, он радостно потирал руки:

– Подавай яйца! – крикнул он Дамиане. И добавил: – С этого дня корми эту женщину тем же, что готовишь мне, даже если от этого у тебя появится вдвое больше дел.

Фульгор Седано направился в амбар, проверить сколько осталось маиса. Его волновало то, что запасы слишком быстро кончаются, а новый урожай еще не убран. Сказать честно, он только взошел. «Проверю-ка, протянем ли мы». Потом добавил: «Вот малец! Весь в отца, но слишком рано начал. По этой дорожке он не далеко уйдет. Забыл сказать ему, что вчера приходили и обвиняли его в каком-то там убийстве. Если и дальше так дело пойдет...»

Он вздохнул и попытался представить себе, докуда уже дошли пастухи. Но от этого его отвлек гнедой Мигеля Парамо, который терся мордой об изгородь. «Мальчишка не удосужился даже его расседлать, – подумал Фульгор. – И не подумает этого сделать. Дон Педро тоже не сахар, но хотя бы более последователен в своих поступках, и иногда у него бывают тихие периоды. Уж слишком он балует своего Мигеля. Вот вчера, например, я рассказал ему, что натворил его сынок и что же? Он мне ответил:

– Представь, что это сделал я, Фульгор. Мальчишка на такое не способен: у него силенок не хватит убить человека. Для этого нужны вот такие плечи, – и он развел руки так, будто собирался охватить тыкву. –  Все его грехи сваливай на меня.

– Мигель доставит Вам много беспокойства, дон Педро. Ему нравится драться.

– Оставь ты его в покое. Он еще мальчик. Сколько ему исполнилось? Вроде бы, семнадцать. Так, Фульгор?

– Может быть. Помню, совсем недавно его нам принесли, почти вчера это было. Но у него такой необузданный нрав, и растет он так быстро, что иногда мне кажется, будто он несется наперегонки со временем. Кончится тем, что он эту гонку проиграет, вот увидите.

– Да он еще совсем ребенок, Фульгор.

– Пусть будет так, как Вы говорите, дон Педро, но эта женщина, которая вчера приходила сюда и, рыдая, доказывала, что ваш сын убил ее мужа, была убита горем. Уж я-то, дон Педро, умею мерить горе. И, уверяю, горе этой женщины весило немало. Я предложил ей пятьдесят гектолитров маиса, чтобы она забыла об этом деле, но она отказалась. Тогда я пообещал возместить ущерб любым другим способом. Она не согласна.

– О ком ты говоришь?

– Я их не знаю.

– Тогда и не стоит переживать. Этих людей просто нет.

Он вернулся в амбар и ощутил тепло маиса. Он набрал пригоршню зерен, чтобы проверить, не завелись ли в них жучки. Затем измерил взглядом, сколько еще осталось: «Нам хватит, – сказал он себе, – когда поспеют кормовые, нам уже не придется кормить маисом скот. Маиса достаточно».

По дороге назад он взглянул на небо, затянутое тучами: «Дождь зарядит надолго». И позабыл обо всем остальном.

 

– Там снаружи, наверное, меняется погода. Моя мать говорила, что когда начинается дождь, все вокруг заполняется светом и свежим запахом молодых ростков. Она рассказывала, как наступает прилив туч, как они выплескиваются на землю и размывают ее, меняя все ее цвета... Моя мать, которая провела детство и лучшие свои годы в этой деревне и даже не смогла вернуться, чтобы здесь умереть. И которая, наконец, послала сюда меня, чтобы я сделал это вместо нее. Любопытно, Доротеа, почему мне не удалось увидеть даже краешка неба. По крайней мере оно, наверное, должно было оказаться таким же, каким его знала она.

– Не знаю, Хуан Пресиадо. Я так давно не смотрела вверх, что уже позабыла о небе. А даже если б я это и сделала, чтоб мне с того? Небеса так далеко, а мои глаза так плохо видят, что я жила себе и уже одним тем была довольна, что знала, где осталась земля. Кроме того, к небесам у меня пропал всякий интерес после того, как падре Рендия заверил, что мне не видать божьей славы. Даже издалека... А все грехи мои тяжкие, да только не стоило ему мне этого говорить. Жизнь и так нелегкая штука. Единственно, что еще заставляет тебя волочить ноги – это надежда, что после смерти тебя заберут куда-то еще, а когда перед твоим носом закрывают дверь и та, что остается ведет прямиком в ад, тут уж лучше вообще на свет не рождаться... Для меня, Хуан Пресиадо, небеса – это там, где я сейчас нахожусь.

– А твоя душа? Куда, как ты думаешь, она делась?

– Должно быть, бродит где-нибудь по земле вместе с другими, бродит и ищет живых, которые могли б за нее помолиться. Может, ненавидит меня за то, что я с ней не слишком хорошо обошлась, но это меня уже не волнует. Я избавилась от ее дурной привычки мучить меня угрызениями совести. Она изводила меня, пока я еще что-то ела, и лишала покоя ночами, набивая голову тревожными мыслями о горящих в аду грешниках и прочей подобной чепухой. Когда я почувствовала, что умираю, она умоляла меня подняться на ноги и продолжать влачиться свое жалкое существование, словно все еще надеялась на какое-то чудо, которое избавит меня от грехов. Но я даже не попыталась этого сделать: "Все, дальше дороги нет, – сказала я ей, – сил моих больше ни на что не хватит." И открыла рот, чтобы она могла выйти. И она ушла. Я почувствовала, как мне в руки упала тонюсенькая кровавая ниточка, которой она была привязана к моему сердцу.

 

В дверь позвонили, но он не ответил. Он слышал, как кто-то продолжал стучать во все двери подряд, перебудив весь дом. Шаги Фульгора – он узнал его по походке, – направлявшиеся к большой двери, на мгновение остановились, словно он собирался позвонить еще раз. Затем раздались снова.

Гул голосов. Медленное шарканье, словно кто-то несет что-то тяжелое.

Непонятный шум.

Он вспомнил смерть отца, тоже на рассвете, как сейчас, хотя тогда дверь была открыта и просвечивало сероватое, как из пепла, небо, грустное небо. И женщину, сдерживавшую плач, стоявшую, прислонившись к косяку. Мать, о которой он уже успел позабыть, успел позабыть не один раз, говорящую ему: "Твоего отца убили!" Таким срывающимся, разбитым голосом, который соединяла воедино лишь тонкая нить всхлипов.

Ему никогда не хотелось оживлять это воспоминание, потому что оно влекло за собой другие: все равно что пытаться удержать зерно в мешке, который лопнул. Смерть отца повлекла за собой другие смерти, и в каждой из них всегда стоял образ искромсанного лица: один глаз разбит, зато другой мстительно глядит на тебя. И еще один, и еще, пока наконец воспоминание о лице не стиралось, ибо не было уже никого, кто мог бы о нем напомнить.

– Клади его сюда! Да нет же, не так. Нужно было головой в другую сторону. Эй, ты! Чего ждешь?

Говорят шепотом.

– А Сам-то где?

– Спит. Не разбудите. И без шума.

Но он был там, такой большой, стоял и наблюдал, как опускают человеческое тело, завернутое в старые мешки и обвязанное ремнями, словно в саване.

– Кто это? – спросил он.

К нему подошел Фульгор Седано и произнес:

– Это Мигель, дон Педро.

– Что с ним сделали? – закричал он.

Он ожидал услышать в ответ: "Убили". И уже предчувствовал свою ярость, за которой последует жестокая месть, но услышал спокойные слова Фульгора Седано, который сказал:

– Никто ничего ему не сделал. Он всего лишь встретил свою смерть.

И керосиновые лампы, освещающие ночь.

– Конь его сбросил... – вызвался пояснить кто-то.

Тело перенесли на кровать, предварительно сняв с нее матрац, и  положили прямо на голые доски, уже освобожденное от ремней, которыми оно было стянуто и за которые его тащили. Руки сложили на груди, лицо накрыли черной тканью. "Он кажется больше, чем был", – сказал по секрету Фульгор Седано.

Лицо Педро Парамо ничего не выражало, словно он думал о чем-то своем. Его мысли витали где-то высоко – одна за другой, – не давая ухватиться за себя или поймать. Наконец, он произнес:

– Я начинаю платить по счетам. Раньше начнешь – раньше закончишь.

Он не чувствовал горя.

Когда он обратился к людям, собравшимся во дворе, чтобы поблагодарить их за помощь, с трудом прокладывая словами дорогу среди рыданий женщин, голос его не дрогнул, дыхание оставалось ровным. Лишь потом раздался в ночи стук – это бил копытом о землю гнедой жеребец Мигеля Парамо.

– Завтра же прикажи его прикончить, чтоб больше не мучился, – сказал он Фульгору Седано.

– Слушаюсь, дон Педро. Дело ясное. Бедняга должно быть очень тоскует.

– Я тоже так думаю, Фульгор. И заодно скажи этим женщинам, чтобы не поднимали столько шума – уж слишком много суеты вокруг моего мертвого сына. Если б это был кто-нибудь из их мужчин, они б не рыдали с такой готовностью.

 

Много лет спустя Падре Рентерия вспоминал ту ночь, когда жесткая постель разбудила его и погнала из дома прочь. Это случилось той ночью, когда умер Мигель Парамо.

Он шел по пустынным улицам Комалы, распугивая шагами собак, рывшихся в помоях. Он дошел до реки и там остановился, рассматривая в спокойной воде отражение звезд, что падали с неба. Несколько часов он провел в борьбе со своими мыслями, бросая их в черную неподвижную воду.

"Все началось тогда, – думал он, – когда Педро Парамо превратился из того маленького мальчика, каким мы его знали,  в юношу. Он рос, как сорная трава. Самое плохое, что все это он получил от меня: "Я виновата, отец мой, в том, что вчера переспала с Педро Парамо". "Я виновата, отец мой, в том, что родила сына от Педро Парамо". "В том, что отвела свою дочь к Педро Парамо". Я все время ждал, что он придет и покается хоть в чем-нибудь, но он никогда этого не делал. А потом руки у его греха стали еще длиннее благодаря этому сыну, которого он признал, один Бог знает почему. Одно я знаю точно: я сам вложил в его руки это оружие."

Он как сейчас помнил тот день, когда принес новорожденного.

– Дон, Педро, его мать умерла во время родов. Сказала, что он от Вас. Вот, возьмите.

А он даже не стал возражать, только спросил:

– Почему бы Вам не оставить его у себя, святой отец? Сделаете из него попа.

– С той кровью, какая течет у него в жилах, я не осмелюсь взять на себя столь большую ответственность.

– Вы и вправду считаете, что в нем течет дурная кровь?

– Конечно, дон Педро.

– Я докажу Вам, что это не так. Оставьте его здесь. У нас достаточно людей, чтобы о нем позаботиться.

– Я именно так и думал. По крайней мере в Вашем доме он не познает нужды.

Мальчишка, хотя был совсем крошечным, извивался, как змея.

– Дамиана! Позаботься о нем. Это мой сын.

Затем он откупорил бутылку:

– За покойницу и за Ваше здоровье.

– А за ребенка?

– И за него тоже, почему бы и нет?

Он налил еще по рюмочке, и они выпили за будущее этого создания.

Так все и было.

Мимо проехало несколько телег в Медья Луну. Он пригнулся и спрятался в канаве, идущей вдоль берега. "От кого ты прячешься?", – спросил он себя.

– Всего хорошего, святой отец! – услышал он.

Он поднялся с земли и ответил:

– Всего хорошего. Да благословит тебя Господь!

Один за одним гасли деревенские огни. Вода реки наполнялась разноцветным блеском.

– Уже прозвонили заутреннюю, святой отец? – спросил еще один извозчик.

Уже давно должны были прозвонить, – ответил он.

И побрел в противоположную сторону, решив нигде не останавливаться.

– Куда это Вы в такую рань, святой отец?

– Кто-то при смерти, святой отец?

– В Контле покойник, святой отец?

Он хотел было ответить им: "да это я, я покойник". Но лишь просто улыбнулся.

Выйдя за деревню, он ускорил шаги.

Вернулся уже утром.

– Где Вы были, дядя? – спросила его Ана, его племянница. – К Вам тут приходило много женщин. Они хотели исповедоваться: завтра первая пятница.

– Пусть придут еще раз вечером.

Некоторое время он сидел без движения на скамье в коридоре, его переполняла усталость.

– Как свежо! Правда, Ана?

– Жарко, дядя.

– Я не чувствую.

Ему не хотелось думать о том, что он был в Контле, ходил исповедоваться священнику, и что тот, несмотря на все его мольбы, отказал ему в отпущении грехов.

– Этот человек, имени которого ты не хочешь даже упоминать, разрушил твою Церковь, а ты ему в этом потакал. Чего теперь ожидать от тебя, падре? Во что ты превратил власть Божию? Хочешь уверить меня, что ты хороший, что там тебя все уважают, но быть хорошим мало. Грех – это плохо. И чтобы с ним покончить, надо быть суровым и безжалостным. Мне хочется верить, что все они остались верующими, но не ты поддерживаешь в них веру – они верят из-за предрассудков и страха. Я все еще хочу быть рядом с тобой в той нищете, в которой ты живешь, и в том нелегком труде и заботах, которые каждодневно сопутствуют исполнению твоих обязанностей. Знаю, как сложно исполнять нашу работу в этих нищих селениях, куда нас направили, но именно это дает мне право сказать тебе, что нельзя сдавать свои обязанности тем, кто мало сможет дать тебе в обмен на твою душу. А если твоя душа находится в их руках, что сможешь сделать ты, чтобы стать лучше тех, кто лучше тебя? Нет, падре, мои руки не настолько чисты, чтобы дать тебе отпущение. Тебе придется поискать его в другом месте.

– Отец мой, вы хотите сказать, что я должен идти и исповедоваться где-нибудь еще?

– Ты должен идти. Ты не можешь исповедовать других, если сам грешен.

– А если меня отстранят от должности?

– Не думаю, что это случится, хотя, возможно, ты этого и заслуживаешь. Оставь это решать им самим.

– Вы не могли бы... Хотя бы временно... Мне нужно соборовать,  причащать. В моей деревне умирает так много людей.

– Падре, пусть мертвых судит Господь.

– Так значит, нет?

И священник из Контлы ответил «нет».

Затем они прошлись по галереям приходской церкви, в тени азалий, и сели под навес из ветвей, где над их головой зрели гроздья  винограда.

– Они кислые, падре, – предупредил его вопрос священник. – Мы живем на земле, которая, благодаря Божьему промыслу, дарует нам все, но все, что она нам дает рождается кислым. Это наш удел.

– Вы правы, отец мой. У нас в Комале я пытался посадить виноград. Он не взошел. У нас растет только мирт и апельсины: горькие апельсины и горький мирт. Я уже позабыл сладкий вкус. Вы помните китайские гуайявы, которые мы ели в семинарии? А персики, а мандарины, которые достаточно было немного сжать в руках, и кожура сама лопалась. Я привез сюда кое-какие семена. Совсем немного, не больше пригоршни... потом подумал, что лучше бы я оставил их там, где они вызрели, потому что сюда я их привез умирать.

– И все же, падре, говорят, что земли Комалы очень хорошие. Ты так не думаешь?

– Иногда я в этом сомневался, но там так считают.

– И ты тоже?

– Я всего лишь бедный человек и готов со всем смириться, пока есть на это силы.

А потом они простились. Он взял его руки и приложился к ним губами. И все же сейчас, здесь, вернувшись к реальности, он не хотел больше думать об этом утре, проведенном в Контле.

Он встал и направился к двери.

– Куда Вы, дядя?

Его племянница Ана, всегда здесь, всегда рядом с ним, словно ищет его тень, чтобы защититься от жизни.

– Пойду немного прогуляюсь, Ана. Может, подохну, наконец.

– Вы плохо себя чувствуете?

– Нет, Ана, не плохо. Плохим. Плохим человеком. Вот кем я себя чувствую.

Он направился в Медья Луну и выразил соболезнования Педро Парамо. Снова выслушал оправдания в ответ на обвинения, которые были выдвинуты против покойного. Он не возражал. В конце концов теперь это больше не имело значения. Когда его пригласили остаться на обед, он отказался:

– Не могу, дон Педро, мне нужно быть в церкви рано, возле исповедальни меня ждет целая толпа женщин. Как-нибудь в другой раз.

Он шел без остановки и, когда стемнело, вошел прямо в церковь –  как был, весь в пыли и грязи. Сел и начал исповедовать.

Первой, кто подошел к окошку исповедальни, была старая Доротеа, которая всегда находилась возле дверей церкви, поджидая когда их откроют.

Он почувствовал запах спиртного.

– Ты уже набралась? Когда успела?

– Я была на всенощном бдении у Мигелито, отец мой. И со мной там такая беда случилась – так меня напоили, что не помню, как и домой вернулась. Точно не в себе.

– Ты всегда не в себе, Доротеа.

– Но сейчас у меня с собой много грехов, отец мой. Слишком много.

Он уже не раз повторял ей: "Тебе не нужно исповедоваться, Доротеа, ты только отнимаешь у меня время. Ты уже не можешь согрешить, хотя и хочешь. Предоставь это другим.

– На этот раз это правда.

– Говори.

– Так как это больше не может принести ему вреда, расскажу Вам: это я поставляла девушек покойному Мигелито Парамо.

Падре Рентерия, который хотел было отдаться собственным размышлениям, казалось, очнулся от своих грез и спросил отчасти по привычке:

– С каких пор?

– Еще когда он был мальчиком. С тех пор, как он подхватил корь.

– Повтори, что ты сказала, Доротеа.

Ну-у, это я затаскивала девушек к Мигелито в постель.

– Ты их приводила к нему?

– Некоторых приводила. С некоторыми только сговаривалась на словах. А на некоторых его наводила. Да Вы знаете, как это бывает: сообщала время, когда они остаются дома одни, и он может застать их врасплох.

– И таких было много?

Он не хотел этого спрашивать – вопрос вылетел сам по себе.

– Давно счет потеряла. Слишком много их было, слишком много.

– Чего же ты хочешь теперь от меня, Доротеа? Суди себя сама. Ступай, если сможешь простить себя.

– Я нет, святой отец. Но Вы-то можете. Поэтому я и пришла к Вам.

– Сколько раз ты приходила сюда и просила, чтобы я отправил тебя на небо, когда ты умрешь? Ты хотела узнать, встретишь ли там своего сына, так, Доротеа? Что ж, больше ты не сможешь попасть на небеса. Но пусть Бог простит тебя.

– Спасибо, святой отец.

– Да. Я тоже прощаю тебя именем Господа. Можешь идти.

– Вы не наложите на меня никакой епитимьи?

– Тебе это не требуется, Доротеа.

– Спасибо, святой отец.

– Ступай себе с Богом.

Он постучал костяшками пальцев в окошко исповедальни, приглашая следующую из толпы. И пока он слушал "Я грешен" его голова опустилась, словно не могла больше прямо держаться на плечах. А потом накатила знакомая тошнота, знакомое смятение, медленное растворение в реальности, как в густой воде, и бешенная пляска огней вокруг; и яркий дневной свет, который сотней капель разлетался во все стороны, и этот запах крови на языке. "Я грешен" звучало все громче и громче, повторялось снова, а потом: "во веки веков, аминь", "во веки веков, аминь", "во веки веков..."

– Замолчи, – сказал он, – Как давно ты не исповедовалась?

– Два дня, отец мой.

Он снова был там. Словно горе окружало его со всех сторон. "Что ты здесь делаешь? – спросил он себя. – Отдохни. Иди отдохни. Ты слишком устал."

Он вышел из исповедальни и направился прямо в ризницу, даже не взглянув на тех людей, которые ждали его.

– Все, кто чувствует себя свободным от грехов, могут завтра причаститься.

За спиной его раздался тихий гул.

 

Я сплю в той же самой постели, в которой много лет назад умерла моя мать, на том же тюфяке, под тем же черным шерстяным одеялом, которым мы укрывались ночью вдвоем. Тогда я спала рядом с ней, в маленьком местечке, которое она мне оставляла под своими руками.

Кажется, я и сейчас слышу ее прерывистое дыхание, стук сердца и вздохи, которыми она меня убаюкивала... Заново переживаю боль, которую причинила мне ее смерть...

Но все это не так.

Я лежу здесь, разинув рот, и думаю о том времени, чтобы забыть об одиночестве. Потому что я не спала ни минуты. Ни в кровати моей матери, ни внутри черного ящика – вроде тех, в которых обычно хоронят мертвецов. Потому что я мертва.

Я понимаю, где я нахожусь и думаю...

Думаю о том времени, когда зрели лимоны. О февральском ветре, который ломал стебли папоротника, пока запустение полностью не иссушило их, о спелых лимонах, которые заполняли  своим ароматом старый двор.

Февральским утром с гор спускался ветер. А облака оставались там, наверху и ждали, пока хорошая погода не заставит их, наконец, снизойти в долину, чтобы оставить пустым синее небо и позволить свету падать вниз, где его подхватит игривый ветер и закружит, выписывая круги на земле, сметая пыль, вороша ветви апельсиновых деревьев.

Воробьи смеялись, клевали листья, которые ветер срывал с деревьев, и смеялись; оставляли перья среди колючек на ветках, гонялись за бабочками и смеялись. Это было тогда.

В феврале, когда каждое утро наполнено ветром, воробьями и голубым светом. Я помню. Тогда умерла моя мать.

Помню, что, должно быть, я кричала, что руки мои, кажется, были изранены в клочья – ими я выжимала свое отчаяние. Во всяком случае тебе хотелось, чтобы это происходило именно так. Но разве то утро не было веселым? Через раскрытую настежь дверь дул ветер, ломая побеги плюща. Ноги мои уже начали покрываться пушком между вен, а руки становились влажными и дрожали, когда я дотрагивалась до своей груди. Воробьи играли. На ветках деревьев спутались колючки. Мне было жаль, что она никогда больше не увидит игру ветра с жасмином, что она закрыла глаза для дневного света. Но почему я должна плакать?

Помнишь, Хустина? Ты расставила стулья вдоль коридора, чтобы те, кто придет с ней попрощаться, ждали своей очереди. Они так и остались пустыми. И моя мать, лежит одна-одинешенька, окруженная со всех сторон свечами, ее лицо совсем бледное, белые зубы слегка виднеются из-за посиневших губ, скованных мертвенно-бледной смертью. Ресницы неподвижны, сердце не бьется. Ты и я, мы там, молимся, читаем бесконечные молитвы, хотя она уже ничего не слышит, хотя мы уже ничего не слышим, все заглушает пение ветра в ночи. Ты выгладила ее черное платье, накрахмалила воротничок и манжеты, чтобы ее руки, сложенные на мертвой груди, выглядели, как новые; на ее старой, любящей груди, на которой я когда-то спала и которая кормила меня и убаюкивала стуком своего сердца.

Никто не пришел с ней проститься. Оно и к лучшему. Смерть ведь не радость, чтобы разделять ее с другими. Никому не нужно чужого горя.

В дверь зазвонили. Ты вышла.

– Послушай, – сказала я тебе, – я смутно вижу лица людей. Выгони их. Они что пришли за деньгами для заупокойной службы? Она не оставила денег. Скажи им это, Хустина. Она никогда не сможет покинуть Чистилище, если не прочитать службы? Да кто они такие, чтобы судить, Хустина? Говоришь, я сошла с ума? Пусть.

И твои стулья так и остались пустыми, пока мы не пошли хоронить ее с теми мужчинами, потеющими под чужой ношей, равнодушными к чужому горю. Они засыпали могилу сырым песком, опустили просторный гроб с невозмутимым видом, свойственным их работе, и ветер обдувал их. Холодные, равнодушные глаза.

– С вас столько-то, – сказали они.

И ты заплатила, словно что-то у них купила, развязав свой платок, промокший от слез, выжатый не один раз, в котором сейчас лежали деньги на похороны...

А когда они ушли, ты встала на колени там, где было ее лицо и поцеловала землю и, наверное, могла бы доцеловать землю до дыр, если б я не сказала тебе:

– Пойдем, Хустина, она уже в другом мире, здесь осталось лишь мертвое тело.

 

  Это ты все это говорила, Доротеа?

  Кто, я? Я немного соснула. Тебе все еще страшно?

– Я слышал, как кто-то говорит. Женский голос. Думал, что это ты.

– Женский голос? Думал, что я? Наверное это та, что разговаривает сама с собой. Та, из большой могилы. Донья Сусаннита. Она здесь, похоронена рядом с нами. Верно, до нее дошла вода и теперь она ворочается во сне.

  А кто она такая?

– Последняя жена Педро Парамо. Одни считают, что она чокнутая. Другие, что нет. Дело в том, что она еще при жизни разговаривала сама с собой.

– Она, должно быть, уже давно умерла?

– У-у-у! И не вспомнить. Так что она говорила?

– Что-то о своей матери.

– Но у нее и матери-то никакой не было...

– Во всяком случае об этом она говорила.

– ... Уж во всяком случае она не привела ее с собой, когда заявилась сюда. Хотя подожди-ка. Сейчас я припоминаю, она родилась здесь, но потом –давным-давно это было – они куда-то пропали. Да-да, ее мать умерла от чахотки. Эта была очень странная сеньора, все время болела и ни с кем не общалась.

– Об этом она и говорит. Что никто не пришел попрощаться с ее матерью, когда та умерла.

– Но о каком времени она рассказывает? Разумеется никто не заходил к ним в дом, боясь подхватить чахотку. Чертовка еще об этом помнит?

  Об этом она и рассказывала.

– Когда снова ее услышишь, скажи мне: хотелось бы знать, о чем она там болтает.

– Слышишь? Кажется, она сейчас заговорит. Я слышу шепот.

– Нет, это не она. Он доносится издалека, совсем с другой стороны. И это мужской голос. С этими старыми покойниками все время такое случается: чуть сырость, так они сразу же начинают ворочаться. И просыпаются.

«Небо огромное. Этой ночью Господь был со мной. Если б ни это, кто знает, что бы со мной случилось. Потому что было уже поздно, когда я очнулся...»

– Теперь тебе лучше слышно?

– Да.

«Вокруг все было залито кровью. Поднимаясь на ноги, я попал руками в лужицу крови на камнях. Это была моя кровь. Очень много крови. Но я был жив. Я это осознавал. Я знал, что дон Педро не собирался меня убивать. Только попугать. Он хотел выяснить, был ли я в Вильмайо два месяца назад. В день святого Кристобаля. На свадьбе. На какой свадьбе? Я бултыхался в своей крови и спрашивал его: «На какой свадьбе, дон Педро?» Нет, дон Педро, нет, не был. Может быть, проезжал мимо. Но случайно... Он не собирался убивать меня. Видите, он оставил меня хромым, да, и одноруким, если вам угодно. Но он не убил меня. Говорят, что с тех пор я стал косить на один глаз, из-за плохих воспоминаний. Ясно одно: с тех пор я стал мужественнее. Небо огромное. И вряд ли кто может в этом усомниться».

– Кто это может быть?

– Кто его знает. Один из многих. После смерти отца Педро Парамо устроил такую резню, что по слухам покончил почти со всеми, кто присутствовал на свадьбе, где дон Лукас Парамо должен был выступать в роли посаженного отца. А ведь в дона Лукаса попали рикошетом: дело скорее всего затевалось против жениха. Но раз так и не удалось узнать, откуда вылетела эта проклятая пуля, Педро Парамо взял и сравнял все с землей. Это случилось там, на холме Вильмайо, где стояли ранчо тех, от кого уж нет и следа... Постой, на этот раз, кажется, она. Слушай внимательно, у тебя слух молодой. Расскажешь мне, о чем она говорит.

– Я не понимаю. Вроде бы она не говорит, а только вздыхает.

– А о чем вздыхает?

– Наверное, о чем-нибудь. Всегда вздыхаешь о чем-нибудь. Навостри-ка получше уши.

– Она только вздыхает и все. Наверное, и ей Педро Парамо доставил немало страданий.

– Что ты. Он ее любил. Я готова поклясться, что никакую другую женщину он не любил так, как ее. Хотя она досталась ему страдалицей и, быть может, чокнутой. Он так сильно ее любил, что весь остаток жизни провел в своем плетенном кресле, уставившись на дорогу, по которой ее увезли на кладбище. Потерял ко всему интерес. Освободил свои владения и приказал сжечь весь инвентарь.  Одни говорят, что он просто устал, другие, что во всем разочаровался, но ясно одно: он разогнал своих людей и уселся в кресло лицом к дороге.

С тех пор земля была опустошена и лежала, будто, в руинах. Сердце кровью обливалось, глядя, как на ней плодятся вредители – а они так и накинулись на нее, едва люди ее бросили. Оттуда и до сюда  народ был иссушен голодом, мужчины разбежались в поисках новых "кормушек". Я помню время, когда Комала наполнилась "до свиданиями", и нам даже казалось радостным идти прощаться с теми, кто уходил. И ведь они уходили, чтобы вернуться. Они оставили нам свои вещи и свои семьи. Потом некоторые посылали за своей семьей, но не за вещами, а потом, казалось, навсегда забывали о деревне, о нас и даже о своих вещах. Я осталась, поскольку мне некуда было идти. Другие остались дожидаться смерти Педро Парамо, потому что, как они говорили, он пообещал оставить им свое добро, и некоторые еще жили этой надеждой. Но проходили годы, а он продолжал жить, всегда на том же самом месте, словно пугало, сторожащее земли Медья Луны.

А когда ему осталось уже немного, начались эти религиозные выступления, и война унесла с собой тех немногих мужчин, что здесь оставались. Как раз тогда я начала умирать от голода и больше никогда не имела мужчины.

И все это из-за прихотей дона Педро, из-за его душевных страданий. Видите ли жена у него умерла, какая-то Сусаннита. Теперь ты представляешь себе, как сильно он ее любил?»

 

Это был Фульгор Седано, кто сказал ему:

– Хозяин, знаете кто здесь появился?

– Кто?

Бартоломе Сан Хуан.

– И что?

– А то, что я спрашиваю себя: зачем он пришел?

– И ты этого не выяснил?

– Нет. Но я об этом докладываю. И знаете, он не стал искать себе дом, а прямо направился в Ваш старый дом. Там он разгрузил и разобрал свои пожитки, словно бы Вы заранее приготовили этот дом для него. Во всяком случае было видно, что он в этом уверен.

– А чем занят ты, Фульгор, почему ты не в курсе того, что происходит вокруг? Или это тебе не по силам?

– Меня немного сбило с толку то, о чем я Вам рассказал. Но завтра я все выясню, если Вам это срочно требуется.

– Завтра я все выясню сам. Их я беру на себя. Они приехали вдвоем?

– Да, он и его жена. Но откуда вы знаете?

– Может быть, дочь?

– Ну по тому, как хорошо он с ней обращается, похоже, что жена.

– Иди спать, Фульгор.

– С Вашего позволения.

 

«Я тридцать лет ждал, что ты вернешься, Сусанна. Ждал, чтобы получить все. Не что-нибудь, а все, что только можно взять, так чтобы у нас не осталось никакого другого желания, кроме тебя, желания тебя. Сколько раз я звал твоего отца вернуться обратно, повторяя, что он мне нужен? Я даже обманом пытался заманить его.

Я предложил ему должность управляющего, лишь бы снова увидеть тебя. И что он мне ответил? «Ответа нет, – слышал я от посыльного. – Сеньор дон Бартоломе рвет Ваши письма, не читая.» Но от мальчишки я знал, что ты вышла замуж, а вскоре узнал и то, что ты овдовела и снова живешь вместе с отцом.

А потом молчание.

Посыльный уходил и приходил и всякий раз возвращался со словами:

– Я не нашел их, дон Педро. Говорят, они уехали из Маскоты. Одни говорят, что туда, другие, что сюда.

И я:

– Ищи их и не думай о деньгах. Достань мне их хоть из-под земли.

И так до тех пор, пока однажды он не пришел и не сказал:

– Я обошел всю сьерру в поисках той дыры, где прячется дон Бартоломе Сан Хуан, и вот, наконец, я нашел его, там, в горах, в деревянной лачуге среди заброшенных шахт "Андромеда".

В то время дули странные ветры. Говорили, что где-то народ взял в руки оружие. До нас доходили слухи. Вот, что сподвигло твоего отца вернуться. Не ради себя, как сообщил он мне в своем письме, но ради твоей безопасности он приехал сюда, хотел перевезти тебя в какое-нибудь живое место.

Я почувствовал, что небеса разверзлись. Мне захотелось побежать к тебе навстречу. Окружить тебя радостью. Рыдать. И я рыдал, Сусанна, когда узнал, что ты, наконец, возвращаешься».

 

– Есть места, которые пахнут несчастьем. Их сразу узнаешь, едва глотнешь немного старого, затхлого, нищего, дряхлого воздуха, от которого так и несет старьем. Это одно из таких мест, Сусанна.

Там, откуда мы сейчас пришли, ты хотя бы могла развлекаться, наблюдая за рождением вещей: облаков и птиц, мха, ты помнишь? Здесь ты ничего не найдешь, кроме этого желтоватого кислого духа, который словно сочится со всех сторон. Это злосчастное место, оно полностью пропитано несчастьем.

Он просил нас вернуться. Предоставил нам свой дом. Дал нам все, в чем мы только можем нуждаться. Но мы не должны чувствовать себя ему обязанными. Мы здесь несчастны, потому что здесь у нас нет надежды на спасение. Я это предчувствую.

Знаешь, о чем просил меня Педро Парамо? Я всегда подозревал, что все это нам досталось не просто так. И думал, что заплачу ему своей работой, потому что придется ведь когда-нибудь за все это заплатить. Я подробно рассказал ему о руднике "Андромеда" и дал ему ясно понять, что, если дело повести с умом, он может принести большую прибыль. И знаешь, что он мне ответил? «Меня не интересуют шахты, Бартоломе Сан Хуан. Единственное, что я от Вас хочу – это Ваша дочь. Это была Ваша лучшая работа».

Так что он хочет тебя, Сусанна. Он говорит, что вы играли вместе в детстве. Я этого не знал, а если бы узнал, то убил бы тебя.

– Не сомневаюсь.

– Это ты сказала «не сомневаюсь»?

– Это я сказала.

– Так значит ты готова лечь с ним в постель?

– Да, Бартоломе.

– Разве тебе не известно, что он женат и что у него было множество женщин?

– Известно, Бартоломе.

– Не называй меня Бартоломе. Я твой отец!

Бартоломе Сан Хуан, тот покойный шахтер. Сусанна Сан Хуан, дочь того шахтера, что сгинул в руднике "Андромеда". Все ясно, как день. «Я должен вернуться туда и умереть», – подумал он. И произнес:

– Я сказал ему, что, хоть ты и вдова, но остаешься верна своему мужу или хотя бы так себя ведешь. Я попытался разубедить его, но его взгляд становился все мрачнее и мрачнее, и едва я произнес твое имя, он закрыл глаза. Насколько я знаю, он отъявленный мерзавец этот Педро Парамо.

– А я кто такая?

– Ты моя дочь. Моя. Дочь Бартоломе Сан Хуана.

В голове Сусанны Сан Хуан замельтешили мысли, сначала медленно, потом остановились совсем, а затем припустили так, что за ними не угнаться, и ей не оставалось ничего другого, как сказать:

– Не уверена. Не уверена.

– Этот мир, который давит на тебя со всех сторон, который рассыпает пригоршни нашего праха во все стороны, раздирая нас на кусочки, словно орошая землю нашей кровью. Что мы сделали? Почему наши души сгнили? Твоя мать говорила, что по крайней мере мы можем уповать на милость Божию. А ты отвергаешь ее, Сусанна.  Почему ты отвергаешь меня, твоего отца? Ты рехнулась?

– А ты этого не знал?

– Ты рехнулась?

– Конечно, Бартоломе. Ты этого не знал?

 

– Знал ли ты, Фульгор, что это самая красивая женщина на свете? Я уж было решил, что навсегда потерял ее. Но теперь я не хочу потерять ее снова. Понимаешь, Фульгор? Скажи ее отцу, чтобы отправлялся работать в свои шахты. А там... думаю, старику легко сгинуть в тех местах, куда никто не заходит. Тебе не кажется?

– Может быть и так.

– Нужно, чтоб было так. Она должна остаться сиротой. Мы обязаны о ком-нибудь заботиться. Тебе не кажется?

– Думаю, это не сложно.

– Тогда ступай, Фульгор, ступай.

– А если она узнает?

– Кто ей расскажет? Давай, скажи мне сейчас, между нами, кто ей расскажет?

– Уверен, что никто.

– Брось эти свои «уверен, что». Брось и увидишь, что все выйдет как нельзя лучше. Не забудь сказать о работе, которую я даю ему в "Андромеде". Пусть отправляется туда и продолжает работать. Пусть уезжает, пусть возвращается в свой рудник. И чтоб не вздумал увозить с собой дочь. Мы о ней здесь сами позаботимся. Там будет его работа, а здесь его дом. Так и скажи ему, Фульгор.

– Вы вновь поражаете меня, хозяин, словно к Вам вернулась былая молодость.

 

На поля, лежащие в долине Комалы, капает дождь. Мелкий, непривычно мелкий для этих мест, которые знают лишь ливни. Воскресенье. Из Апанго спустились индейцы со своими четками из ромашки, розмарином, пучками тимьяна. Они не принесли душистую окоте, потому что окоте сырая, и не принесли дубовой корки, потому что дуб тоже сырой из-за сильных дождей. Они раскладывают свои травы на земле под сводами главных ворот и ждут.

Дождь продолжает стучать по лужам.

Меж борозд, в которых всходит маис, несутся потоки воды. Сегодня мужчины не пришли на рынок, они заняты тем, что расчищают борозды на поле, чтобы вода могла найти себе новые русла и не размыла молодые посевы. Они идут группами, пробираясь по затопленной земле, под дождем, разбивая лопатами мягкие комья земли, расправляя руками ростки, стараясь сделать все, чтобы тем было проще расти.

Индейцы ждут. Они понимают, что день неудачный. Может быть, именно поэтому они и дрожат под своими промокшими соломенными накидками, дрожат не от холода, а от страха. И смотрят на крапающий дождь и на небо, которое никак не отпускает свои тучи.

Никто не приходит. Деревня будто вымерла. Женщина заказала принести немного суровых ниток и чуть-чуть сахара и, если можно и у них есть, сито, чтобы процеживать атоле. К полудню их накидки становятся тяжелыми от воды. Они разговаривают, перекидываются шутками и смеются. На ромашках блестят капельки дождя. «Если бы мы по крайней мере взяли с собой немного пульке, – думают они, – нам было бы все равно. Но с ветвей питы льются потоки воды, и с этим ничего не поделать».

Хустина Диас, под зонтом, шла по прямой улице, ведущей из Медья Луны, обходя лужи, которые булькали на мостовой.

Проходя мимо входа в главную церковь, она перекрестилась. Вошла под своды ворот. Индейцы повернулись к ней навстречу. Она чувствовала, что они все смотрят на нее, словно бы изучают. Она остановилась перед первым же продавцом, купила на десять сентаво листьев розмарина и вышла, преследуемая взглядами длинной цепочки индейцев.

«Как же все стало дорого, – сказала она себе, снова выйдя на дорогу в Медья Луну. – Этот жалкий букетик розмарина стоит целых десять сентаво. И даже не пахнет».

С наступлением темноты индейцы покинули свои места. Они вошли в дождь с тяжелыми вязанками за спиной, зашли в церковь, чтобы помолиться Пресвятой Деве и оставить ей в дар пучок тимьяна. Потом направились к сторону Апанго, откуда пришли. «Может, в другой раз», – говорили они себе. И шли по дороге, перекидываясь шутками и смеясь.

Хустина Диас вошла в спальню Сусанны Сан Хуан и положила розмарин на полочку. Закрытые занавески не пропускали свет, и в темноте комнаты можно было различить лишь неясные тени, лишь угадать их. Она решила, что Сусанна Сан Хуан, должно быть, спит. Ей хотелось, чтобы та спала всегда. Она почувствовала, что та спит, и обрадовалась. Но потом она услышала далекий вздох, словно бы долетевший откуда-то из угла этой темной комнаты.

Хустина! – позвали ее.

Она обернулась. Никого не увидела, но почувствовала чью-то руку на своем плече и дыхание возле уха. Голос шепнул ей: «Уходи отсюда, Хустина. Забирай свои вещички и уходи. Ты нам больше не нужна».

– Я нужна ей, – произнесла она, выпрямляясь. – Она болеет и нуждается во мне.

– Уже нет, Хустина. Я останусь здесь и буду заботиться о ней.

– Это Вы, дон Бартоломе? – и не дождалась ответа. Из груди ее вырвался крик, который услышали даже мужчины и женщины, возвращавшиеся домой с полей, и который заставил их сказать так: «Похож на человеческий, но не похоже, чтобы так кричало какое-нибудь человеческое существо».

Дождь заглушает звуки. Его продолжаешь слышать уже после всего, он идет, стуча своими каплями, наметывая нить жизни.

– Что с тобой, Хустина? Почему ты кричишь? – спросила Сусанна Сан Хуан.

– Я не кричала. Тебе, верно, приснилось.

– Я уже говорила тебе, что никогда не сплю. Никакого ко мне уважения. У меня бессонница. Сегодня вечером ты не выгнала на улицу кота, и он не давал мне заснуть.

– Он спал со мной, у меня в ногах. Он был весь мокрый, и зря я пустила его в постель. Но он не шумел.

– Да, шума не было. Всего-навсего слегка поскакал по мне, как акробат в цирке, и мяукал немножечко, словно умирал от голода.

– Я хорошо его накормила, и он не отходил от меня всю ночь. Тебе снова снятся лживые сны, Сусанна.

– А я говорю, что он всю ночь пугал меня своими прыжками. И хотя твой котик очень ласковый, я не хочу спать с ним в одной комнате.

– Ты видишь то, чего нет, Сусанна. Вот в чем дело. Когда придет Педро Парамо, я скажу, что больше не могу тебя выносить. Скажу, что ухожу. Достаточно вокруг добрых людей, которые дадут мне работу. Не все же такие чокнутые, как ты, и не все живут, постоянно изводя других. Завтра же я ухожу и заберу с собой кота и ты, наконец, обретешь покой.

– Ты не уйдешь отсюда, проклятая Хустина. Ты никуда не уйдешь, потому что нигде не найдешь человека, который бы любил тебя также, как я.

– Нет, не уйду, Сусанна. Не уйду. Ты сама знаешь, что я здесь для того, чтобы заботиться о тебе. Пусть ты заставляешь ненавидеть себя, я все равно всегда буду заботиться о тебе.

Она заботилась о ней с самого рождения. Она держала ее на руках. Учила ходить. Делать первые шаги, которые той казались вечными. Она видела, как растет ее рот и глаза, «словно леденцы». «Мятные леденцы синие. Желтые и синие. Соте с мятой и мелиссой". Она кусала ее за ножки. Развлекала, давая ей грудь, в которой не было молока, словно игрушку. «Играй, – говорила она ей, – играй со своими игрушками». И она мяла и лупила их.

Было слышно, как там, снаружи дождь падает на листья бананов, казалось, будто вода кипит над застоявшейся на земле водой.

Простыни стали холодными от сырости. Бурлили и пенились водосточные трубы, уставшие работать весь день, всю ночь, весь день. Из них продолжала бежать вода, выливаясь бесконечными пузырьками.

 

Была полночь, и там, на улице шум воды заглушал все звуки.

Сусанна Сан Хуан тихонько поднялась с постели. Медленно выпрямилась и отошла от кровати. Снова была та тяжесть, тяжесть в ногах, идущая по краешку ее тела, пытающаяся добраться до лица:

– Это ты, Бартоломе? – спросила она.

Ей показалась, что она слышала, как скрипнула дверь, как когда кто-то входит или выходит. А потом лишь дождь, прерывистый, холодный, скатывающийся с листьев банановых пальм, кипящий в своем неустанном кипении.

Она заснула и не просыпалась до тех самых пор, пока солнце не осветило красных кирпичей, покрытых капельками росы серого утра следующего дня.

Хустина! – крикнула она.

Та появилась сразу же, словно бы уже стояла там наготове, завернутая в одеяло.

– Что тебе, Сусанна?

– Кот. Снова он приходил.

– Бедняжка, Сусанна.

Она прижалась ее к груди, крепко обнимая, пока Сусанне, наконец, не удалось приподнять голову и спросить:

– Почему ты плачешь? Я скажу Педро Парамо, что ты добра со мной. Я ничего не расскажу ему о твоем коте, который так меня пугает. Не бойся, Хустина.

– Твой отец умер, Сусанна. Умер этой ночью, а сегодня пришли и сказали, что ничего нельзя сделать, что его уже похоронили, что они не смогли принести тело сюда, потому что дорога была бы слишком долгой. Ты осталась одна-одинешенька, Сусанна.

– Так значит это был он, – улыбнулась она. – Приходил попрощаться со мной. – Сказала она и улыбнулась.

 

Много лет назад, когда она была еще маленькой, он сказал ей:

– Спускайся, Сусанна, и скажи мне, что ты видишь.

Она висела на веревке, которая больно сжимала ей поясницу, раздирала в кровь руки, но она не хотела, чтобы ее отвязали – это была последняя ниточка, связывающая ее с внешним миром.

– Я ничего не вижу, папа.

– Смотри хорошенько, Сусанна. Ты должна что-нибудь найти.

И посветил лампой.

– Я ничего не вижу, пап.

– Я опущу тебя еще немного. Скажешь, когда достанешь до пола.

Она пролезла в крохотное отверстие между досками. Прошла по старым, прогнившим, расщепившимся половицам, засыпанным липкой землей:

– Спускайся еще ниже, Сусанна, и там найдешь то, о чем я тебе говорю.

– И она спускалась и спускалась, качаясь на веревке в пустоте, болтая ногами в этом «некуда наступить».

– Еще ниже, Сусанна. Еще ниже. Скажи, если что-то увидишь.

И когда она, наконец, почувствовала под ногами опору, то не смогла произнести ни слова, онемев от страха. Лампа вращалась, и свет проносился туда сюда рядом с ней. Крик, раздавшийся оттуда, сверху, заставил ее вздрогнуть:

– Дай мне то, что там лежит, Сусанна!

Она взяла в руки в череп, а когда свет целиком осветил ее, бросила:

– Это череп мертвеца, – сказала она.

– Рядом с ним должно лежать что-то еще. Дай мне все, что найдешь.

Труп превратился в груду костей; челюсть отвалилась, словно сахарная. Она передавала ему кость за костью, сустав за суставом, пока не дошла до пальцев ног. Сначала череп, этот круглый шар, который рассыпался у него в руках.

– Ищи лучше, Сусанна. Деньги. Такие золотые кругляшки. Ищи их, Сусанна.

Тогда она ничего не знала о себе, но узнала много дней спустя среди льда, среди ледяных взглядов ее отца.

Вот почему теперь она смеялась.

– Я знала, что это ты, Бартоломе.

И бедняжке Хустине, которая рыдала у нее на груди, пришлось подняться, увидев, что та смеется и смех ее переходит в хохот.

Снаружи продолжал идти дождь. Индейцы ушли. Был понедельник, и долина Комалы по прежнему была затоплена водой.

 

Все эти дни продолжали дуть ветры. Те самые ветры, что принесли с собой дождь. Дождь закончился, но ветер остался. Там, в полях он трепал листья посевов, и они прижимались к бороздам, чтобы хоть как-нибудь от него защититься. Днем он вел себя терпимо –  перекручивал ветви плюща и скрипел черепицей крыш, но ночью он стонал, стонал долго и протяжно. По небу в тишине проплывал полог туч, словно бы они хотели расчистить землю.

Сусанна Сан Хуан слышит стук ветра в закрытое окно. Она лежит, закинув руки за голову, думает, слушает ночные шорохи, кажется, что ночь мотается из стороны в сторону вслед за дуновением беспокойного ветра. Затем вдруг останавливается.

Дверь открыли. Порыв ветра гасит лампу. Она видит темноту, и перестает думать. Она слышит тихие шорохи. И тут же неравномерный стук своего сердца. Сквозь закрытые веки она различает зажегшийся свет.

Она не открывает глаз. Волосы разбросаны по лицу. Свет освещает капли пота на ее губах. Она спрашивает:

– Это ты, отец?

– Я твой отец, дочь моя.

Она приоткрывает глаза. Смотрит, кажется, что ее волосы пересекают чью-то тень на потолке, голова прямо над ее лицом. И неясную фигуру здесь, прямо перед ней, за дождем ее ресниц. Рассеянный свет, свет в уголке сердца, в виде маленького сердца, которое стучит, будто мигающее пламя. «У тебя умирает сердце, – думает она, – Я знаю, что ты пришел сказать мне, что Флоренсио умер, но я это уже знаю. Не переживай за других, не огорчайся из-за меня. Я храню свою боль в надежном месте. Не дай своему сердцу остановиться».

Она встала и направилась туда, где стоял падре Рентерия.

– Позволь мне утешить тебя своим горем! – произнесла она, прикрывая пламя свечи руками.

Падре Рентерия дал ей подойти к нему, он смотрел, как она закрыла руками горящую свечу, потом наклонила лицо к пылающему фитилю, пока запах паленого мяса не заставил его отдернуть руку, и задуть свечу.

Тогда снова вернулась тьма, и она бросилась от нее в убежище своих простыней.

Падре Рентерия сказал ей:

– Я пришел укрепить твой дух, дочь моя.

– Тогда до свидания, отец. И не приходи больше. Ты мне не нужен.

И услышала удаляющиеся шаги, которые всегда вызывали в ней ощущение холода, дрожи и страха.

– Зачем ты приходил ко мне, если ты умер?

Падре Рентерия закрыл дверь и вышел на ночной воздух.

Продолжал дуть ветер.

 

Человек по прозвищу Заика пришел в Медья Луну и попросил позвать Педро Парамо:

– Зачем он тебе?

Х-х-хочу с ним п-п-поговорить.

– Его нет.

– Скажи ему, к-к-когда он оявится, что я п-п-пришел от дона Фульгора.

– Я пойду поищу его, но тебе придется пару часов подождать.

П-п-передай ему, что это очень срочно.

– Я ему передам.

Человек по прозвищу Заика ждал, сидя верхом на лошади. Прошло время, Педро Парамо, которого он никогда раньше не видел, возник перед ним:

– Что тебе нужно?

– Я должен поговорить с с-с-самим хозяином.

– Это я. Что тебе нужно?

Т-т-только одно. Дона Фульгора С-с-седано убили. Я был вместе с ним. Мы направлялись к в-в-водосбросу, чтобы проверить, п-п-почему не хватает воды. И вот мы шли туда, к-к-когда увидели группу мужчин, к-к-которые вышли к нам навстречу. И кто-то один из этой ш-ш-шайки бросил: «Этого я знаю. Он управляющий в Медья Л-л-луне».

На меня они даже не п-п-посмотрели. Но дону Фульгору приказали отпустить животное. Сказали, что они революционеры. Что пришли за Вашими землями. «Б-б-бегите к нему! – приказали они дону Фульгору. – Отправляйтесь к своему хозяину и п-п-передайте ему, что скоро мы там будем!» И он, п-п-перепугавшись до смерти, выпустил из рук к-к-каленый железный лом. И побежал – не слишком быстро, с его-то в-в-весом, но п-п-побежал. Его убили набегу. Он так умер: одна н-н-нога вверх, другая вниз.

А я стоял, боясь п-п-пошевелиться. Дождался, п-п-пока стемнеет, и вот теперь я здесь, чтобы с-с-сообщить Вам, что случилось.

– Ну и чего теперь ты ждешь? Чего стоишь, как столб? Ступай и скажи этим людям, что я здесь, весь к их услугам. Пусть придут поговорить со мной. Но сначала заедешь в Ла-Консаграсьон. Ты знаешь человека по прозвищу Тилькуате? Он там. Скажи, что я хочу видеть его. А этим передай, что я жду их в любое удобное для них время. Что это хоть за революционеры то?

– Не знаю. Они так себя н-н-назвали.

– Скажи Тилькуате, что я хочу видеть его немедленно.

– Будет сделано, х-х-хозяин.

И Педро Парамо снова закрылся в своем кабинете. Он чувствовал себя старым и уставшим. Его не слишком волновал Фульгор, который, честно говоря, уже одной ногой стоял в могиле. Этот человек дал все, что только мог дать, и хотя он был хорошим слугой, такое может случиться с каждым. «Так или иначе тилькуатовы люди разгонят этих ненормальных», – подумал он.

Он думал больше о Сусанне Сан Хуан, все время находящейся в своей комнате – во сне, а когда не во сне, то будто во сне. Всю прошлую ночь он простоял, облокотившись о стену, наблюдая при тусклом свете свечи движущееся тело Сусанны, потное лицо, руки, сжимающие простыни, сдавливающие подушку до удушья.

С тех пор, как она жила здесь, н не знал иных ночей, проведенных возле нее, чем эти болезненные ночи, ночи бесконечных метаний. И он спрашивал себя, кода же это все кончится.

Думал, что однажды. Никто не может столько выдержать, не существует такого воспоминания, каким бы сильным оно ни было, которое не проходит.

Если бы он хотя бы знал, что именно так изводило ее изнутри, заставляло метаться без сна и словно разрывало ее на части, пока полностью не уничтожит ее.

Он хотел узнать ее. И хоть бы это было и не так, но разве не достаточно знать, что она – самое любимое для него существо на земле? И что к тому же, и это было самым важным, она была нужна ему, чтобы покинуть жизнь озаренным светом того образа, который сотрет все остальные воспоминания.

Но каким был мир Сусанны Сан Хуан? Это было единственным, чего Педро Парамо так и не довелось узнать.

 

«Моему телу было приятно ощущать тепло песка. Глаза мои были закрыты, руки распахнуты в объятиях, ноги разогнуты под морским бризом.  И море там, впереди, далекое, и лишь следы пены остались на моих ступнях от прилива...»

– Теперь это точно она, Хуан Пресиадо. Не забудь пересказать мне, о чем она говорит.

«...Было рано. Море поднималось и опускалось большими волнами. Оставляло свою пену и уходило назад тихими волнами – чистое, с зеленой водой.

– В море я всегда купаюсь голая, – сказала я ему. И в первый день он пошел вместе со мной, тоже голый, и тело его фосфорицировало, когда он выходил из воды. Чаек не было; лишь эти птицы, которых называют «большеносыми», которые хрюкают, словно храпят, и исчезают после восхода солнца.  В первый день он пошел вместе со мной и чувствовал себя одиноким, хотя я была там.

– Словно ты стала такой же уродливой, как эти птицы, одной из них, – сказал он мне. – Ты мне нравишься больше ночью, когда мы лежим на одной подушке, под простынями, в темноте.

И он ушел.

Я вернулась. Я бы всегда возвращалась. Море мочит мои ступни и отступает; мочит мои колени, мои бедра; обхватывает мою талию своей нежной рукой, окатывает мои груди; обнимает шею; сжимает плечи. И вот я погружаюсь в него, вся. Я отдаюсь ему, его сильным ударам, его нежной власти, не оставляющей от тебя ни кусочка.

– Я люблю купаться в море, – сказала я ему.

Но он этого не понял.

И на следующий день я снова была в море, очищая себя. Отдаваясь его волнам».

 

Вечерело, появились мужчины. Они пришли вооруженные карабинами и перепоясанные лентами патронажей. Их было около двадцати. Педро Парамо пригласил их за стол. И они, не сняв шляп, уселись и молча стали ждать. Было слышно только, как они глотают шоколад, когда им принесли шоколад, и лопают тортилью за тортильей, когда им подали фасоль.

Педро Парамо смотрел на них. Лица были незнакомы. Чуть подальше за его спиной, в тени, ждал Тилькуате.

– Итак, уважаемые, – произнес он, увидев, что те закончили есть. – Чем могу служить вам?

– Вы хозяин всего этого? – спросил один из них, обводя вокруг рукой.

Но его перебил другой:

– Здесь вопросы задаю я!

– Ладно. Что вам угодно? – снова спросил Педро Парамо.

– Как видите, мы взяли в руки оружие.

– И что с того?

– И все. А разве этого мало?

– Но почему вы это сделали?

– Потому что другие тоже так поступили. Разве вам не известно? Обождите, пока мы получим приказ, и тогда мы скажем почему. А пока мы останемся здесь.

– Мне все известно, – вступил другой. – И, если хотите, я все объясню. Мы восстали против правительства и против таких, как вы, потому что мы больше не можем терпеть вас. Правительство за его подлость, а вас за то, что вы всего лишь шайка трусливых головорезов и разжиревших воров. А о сеньоре правительстве я вообще не стану говорить, потому что ему мы скажем все, что хотим сказать, нашими пулями.

– Сколько вам нужно на эту свою революцию? – спросил Педро Парамо. – Может, я смогу вам помочь.

– Хорошо говорит этот сеньор, Персеверансио. Не стоило тебе распускать язык. Нам нужно договориться с каким-нибудь богачом, чтобы он снарядил нас, и лучше чтобы это сделал этот вот сеньор. Ну-ка скажи, Касильдо, сколько и чего нам нужно?

– Пусть даст нам столько, сколько его душе угодно.

– Этот-то даже воды умирающему не подаст. Нужно использовать, что мы здесь, и выпотрошить из него все вплоть до кукурузы, которой набито его поганое брюхо.

– Успокойся, Персеверансио. По хорошему можно большего добиться. Давайте договоримся. Говори ты, Касильдо.

– Ну я посчитал тут и решил, что для начала хватит двадцать тысяч песо. Что скажите? Хотя кто его знает, может этому сеньору, который так хочет нам помочь, это покажется мало. Так что остановимся на пятидесяти тысячах. Согласны?

– Я дам вам сто тысяч песо, – сказал им Педро Парамо. – Сколько вас?

– Нас триста.

– Хорошо. Я дам вам еще триста человек, чтобы увеличить вашу армию. Через неделю у вас будут и люди, и деньги. Деньги я вам дарю, людей даю взаймы. Как только они будут вам не нужны, пришлете их обратно. По рукам?

– Лучше не придумаешь.

– Тогда увидимся через неделю, сеньоры. Был рад с вами познакомиться.

– Да, – произнес тот, кто выходил последним, – И запомните, если не сдержите слова, услышите о Пресеверансио, так меня зовут.

Педро Парамо протянул ему на прощание руку.

 

– Как ты думаешь, кто у них за главного? – спросил он немного погодя у Тилькуате.

– Думаю, тот жирдяй, что сидел в центре и даже не поднял ни разу глаз. Уверен, что он... А я редко ошибаюсь, дон Педро.

– Нет, Дамасио, главный у них ты. Или что, тебе не хочется идти бунтовать?

– Конечно хочется, я и так уже слишком задержался. И это при том, как мне нравится устраивать бучу.

– Тогда ты сам знаешь, что делать, и не нуждаешься в моих советах. Собери триста ребят, которым можно доверять, и присоединяйся к этим повстанцам. Скажешь, что привел с собой людей, которых я им обещал. Как действовать дальше, ты сам знаешь.

– А о деньгах что мне сказать им? Я их тоже отдам?

– Я дам тебе по десять песо на человека. Только на самые неотложные расходы. Скажешь им, что остальное ждет их здесь, и они могут всем этим распоряжаться. Нет надобности таскать столько денег туда-сюда. Кстати: тебе нравится ранчо «Каменные ворота»? Так вот теперь оно твое. Отвезешь лиценциату Херардо Трухильо из Комалы письмо, и там же он переведет собственность на твое имя. Что скажешь на это, Дамасио?

– Никаких вопросов, хозяин. С этим ранчо или без него я все равно бы взялся за дело ради собственной потехи. Будто Вы меня не знаете. Но все равно, спасибо. Старухе теперь хотя бы будет чем заняться, пока я развлекаюсь.

– И вот еще, раз уж ты туда едешь, возьми отсюда несколько коров. Этому ранчо не помешает новая скотина.

– Ничего, если я возьму зебу?

– Забирай, каких хочешь, и столько, сколько сможет вытянуть твоя жена. И сразу берись за наше дело. Постарайся не слишком отдаляться от моих земель, чтобы, если нагрянут другие, они видели, что место уже занято. И приходи ко мне, когда сможешь или когда у тебя появится, что мне сообщить.

– До встречи, хозяин.

 

– Так что она говорит, Хуан Пресиадо?

– Говорит, что прятала свои ноги между его ногами. Ее ноги были ледяными, как холодные камни, и что там они согревались, как в печи, где пекут хлеб. Говорит, что он покусывал ее ноги, говоря, что они, как булка, что только что вышла из печи. Что она спала, свернувшись калачиком между его телом, уйдя в небытие, когда начинала ощущать, как поддается ее плоть, которая вот-вот раскроется, словно борозда под раскаленным плугом, потом теплым, потом нежным, резкими ударами втыкающимся в ее мягкое тело; погружаясь в него, погружаясь снова и снова, до стона. Но что более сильную боль ей причинила его смерть. Вот что она говорит.

– О ком это?

– Наверное, о ком-то, кто умер раньше ее.

– Но кто же это мог быть?

– Не знаю. Она говорит, что в ту ночь, когда он задержался и все не приходил домой, ей показалось, что он вернулся поздно ночью, может, на рассвете. Она все же заметила это, потому что ее ноги, такие одинокие и холодные, казалось, стали обернутыми во что-то, словно кто-то их завернул во что-то и согрел. Когда она проснулась, то обнаружила, что они запутались в газете, которую она читала, пока ждала его, и которая упала на пол, когда она уже не могла больше бороться со сном. И что ее ноги так и были завернуты в газету, когда пришли сообщить ей, что он умер.

– Должно быть гроб, в котором ее похоронили, развалился – слышно как трещат доски.

– Да, и я тоже слышу.

 

Этой ночью вернулись сны. К чему эти яркие воспоминания о стольком? Почему не просто смерть, а эта нежная музыка прошлого?

Флоренсио умер, сеньорита.

Каким большим был этот мужчина! Каким высоким! А голос его был грубым. Сухим, как самая сухая земля. И фигура была неясной. Или она стала неясной потом? Словно его и ее разделяла стена дождя. «Что вы сказали? Флоренсио? О каком Флоренсио вы говорите? О моем? О, почему я тогда не рыдала, не утонула в слезах, в которых выполоскала бы свое горе. Господи, тебя нет! Я молила тебя защитить его. Чтобы ты заботился о нем. Об этом я тебя молила. Но ты заботишься только о душах. А я люблю в нем тело. Голое и пылающее от любви; кипящее в желании; выжимающее дрожь из моих грудей и рук. Мое прозрачное тело, повисшее на его теле. Мое воздушное тело, держащееся и отдавшееся во власть его силе. Что делать мне теперь со своими губами без его рта, который заполнит их? Что делать мне со своими страдающими губами?»

Пока Сусанна Сан Хуан беспокойно металась, Педро Парамо стоял возле двери и наблюдал за ней, и считал секунды того нового сна, который длился уже слишком долго. Масло в лампе искрило, и с каждым разом пламя мигало все слабее и слабее. Скоро оно погаснет.

Если б хотя бы ее мучила боль, а не эти сны без покоя, эти бесконечные, изнурительные сны, он смог бы как-нибудь ее утешить. Так думал Педро Парамо, глядя не отрываясь на Сусанну Сан Хуан, следуя взглядом за каждым ее движением. Что станет, если она тоже угаснет, когда потухнет это слабое пламя, позволяющее ему смотреть на нее?

Потом он вышел, беззвучно закрыв за собой дверь. На улице свежий ночной воздух оторвал от него и унес прочь образ Сусанны Сан Хуан.

Она проснулась незадолго до рассвета. Вся в поту. Сбросила на пол тяжелое постельное белье, избавилась даже от тепла простыней. И тогда ее тело осталось совсем голым, и свежий утренний ветерок овевал его. Она вздохнула и потом снова провалилась в сон.

Такой ее и нашел падре Рентерия через несколько часов: голой и спящей.

 

– Знаете, дон Педро, что отряд Тилькуате разгромили?

– Знаю, что этой ночью была перестрелка, потому что слышал выстрелы, но больше я не знаю ничего. Кто тебе это рассказал, Херардо?

– В Комалу пришли раненые. Моя жена помогала с перевязками. Говорили, что они из людей Дамасио и что у них много убитых. Кажется, они столкнулись с какими-то "вильистами".

– Что за чертовщина, Херардо!  Вижу, что наступают плохие времена. А ты что думаешь делать?

– Я уезжаю, дон Педро. В Сайулу. Там начну новое дело.

– В этом вам, адвокатам, везет; легко можете перетащить свое барахлишко, куда вздумается, пока вам не расквасили физиономию.

– Да что Вы, дон Педро, мы всегда снимаемся с большим трудом. К тому же жаль покидать таких людей, как Вы, и ту удивительную почтительность, с которой к нам здесь относятся. Мы живем, ежеминутно ломая наш мир, если так можно выразиться. Где мне оставить Ваши бумаги?

– Нет, не нужно их оставлять. Забери их с собой. Или ты не сможешь продолжать вести мои дела оттуда, куда ты направляешься?

– Благодарю Вас за Ваше доверие, дон Педро. От всей души Вас за это благодарю. И все же сделаю оговорку и скажу, что это невозможно. Некоторые не совсем правомерные действия... Скажем... Свидетельства, о которых никто не должен знать, кроме Вас. Они могут сыграть против Вас, если попадут в чужие руки. Надежнее всего будет, если бумаги останутся у Вас.

– Верно говоришь, Херардо. Оставь их здесь. Я сожгу их. С бумагами или без них, кто осмелится оспаривать у меня мою собственность?

– Никто, дон Педро, можете не сомневаться. Никто. С Вашего позволения.

– Ступай с Богом, Херардо.

– Что Вы сказали?

– Я говорю, да поможет тебе Бог.

Лиценциат Херардо Трухильо медленно удалился. Он был уже стар, но не на столько, чтобы идти этими маленькими, семенящими шажками, такими неохотными шажками. Честно говоря, он ждал оплаты за услуги. Он служил дону Лукасу, царство ему небесное, отцу дона Педро, потом дону Педро, и все еще служит ему; потом Мигелю, сыну дона Педро. Честно говоря, он ждал компенсации. Большого и щедрого вознаграждения. Об этом он сказал своей жене.

– Пойду попрощаюсь с доном Педро. Уверен, что он меня отблагодарит. Я хочу сказать, что на деньги, которые он мне даст, мы хорошо обустроимся в Сайуле и будем безбедно жить до конца наших дней.

Но почему женщины всегда во всем сомневаются? Небеса им что-то шепчут, что ли? Она не верила, что у него что-то выгориты:

– Тебе придется очень много работать, чтобы встать на ноги. Здесь ты не получишь ничего.

– Почему ты так думаешь?

– Я знаю.

Он продолжал идти к двери, ожидая вслед любого окрика: «Эй, Херардо! Я так занят, что совсем не подумал о тебе. Но я должен отблагодарить тебя, а благодарность не оплатишь деньгами. Возьми вот это: скромный подарок».

Но его никто не окликнул. Он вошел в дверь, вышел и отвязал недоуздок, за который была привязана его лошадь. Он залез в седло и шагом, стараясь отъехать не слишком далеко, чтобы услышать, когда его позовут, направился в сторону Комалы, не сбиваясь с дороги. Когда он заметил, что Медья Луна осталась позади, он подумал: «Было бы слишком унизительно просить у него взаймы».

 

– Дон Педро, я вернулся, я был не прав. Я хочу остаться Вашим поверенным.

Он произнес это, снова садясь в кабинете Педро Парамо, где был не более получаса назад.

– Хорошо, Херардо. Бумаги лежат там, где ты их оставил.

– Мне бы хотелось еще... Расходы... Переезд... Минимальный аванс в счет гонораров... Небольшая прибавка, если Вы не возражаете.

– Пятьсот?

– Нельзя ли чуть-чуть, скажем, немножечко побольше?

– Тысяча тебя устроит?

– А если пять?

– Пять чего? Пять тысяч песо? У меня столько нет. Ты прекрасно знаешь, что все деньги вложены. Земли, скотина. Ты знаешь. Возьми тысячу. Не думаю, что тебе понадобится больше.

Он сидел, задумавшись. Уронив голову. Он слышал звон песо о стол, на котором Педро Парамо считал деньги. Он вспоминал дона Лукаса, который всегда оставался должен ему за работу. Дона Педро, который открыл новый счет. Мигеля, его сына: сколько ему приходилось краснеть из-за этого мальчишки!

Он не менее пятнадцати раз, если не больше, освобождал его из тюрьмы. И это убийство, которое тот совершил, убийство того человека, как бишь его звали? Рентерия, точно. Убитого звали Рентерия, того, которому сунули в руку пистолет. И как был испуган Мигелито, хотя потом он вспоминал об этом со смехом. Одно это: во сколько бы оно обошлось дону Педро, если б дело пошло дальше, дошло до закона? А изнасилования, а? Сколько раз ему приходилось вытаскивать деньги из своего собственного кошелька, чтобы делу не дали ход: «Радуйся, что у тебя будет белокурый сынишка!»  – говорил он им.

– Вот тебе, Херардо. И трать их с умом, потратишь – не вернешь.

И он, который все еще находился в своих думах, ответил:

– Да, и мертвых тоже не вернешь, – и добавил, – к несчастью.

 

До рассвета оставалось еще долго. Небо было полно звезд, крупных, распухших от такой ночи. Луна на мгновенье вышла и снова ушла. Это была одна из тех печальных лун, на которые никто не смотрит, никто не замечает. Она на мгновенье показалась там, искаженная, не дающая никакого света, и вот уже снова спряталась за холмами.

Вдалеке, потерянное во тьме, доносилось мычание быков.

– Эти животные никогда не спят, – сказала Дамиана Сиснерос, – Никогда не спят. Они, как дьявол, который постоянно рыщет в поисках душ, чтобы утащить их в ад.

Она повернулась на другой бок, уткнувшись лицом в стенку. И тут она услышала стук.

Она задержала дыхание и открыла глаза. Снова раздались три решительных удара, словно бы кто-то колотил костяшками пальцев в стену. Не здесь, а рядом, только дальше, но в ту же самую стену.

«Господи помилуй! Только бы это ни были три удара святого Паскуаля Байлона, который пришел оповестить какого-нибудь своего праведника, что настал его смертный час».

И поскольку когда-то давно она пропустила девятидневную службу, из-за своего ревматизма, то за себя она не слишком беспокоилась, но ее разобрал страх и еще более, чем страх, любопытство.

Она бесшумно поднялась с лежанки и высунулась из окна.

Поля были черными. Однако она так хорошо его знала, что сразу заметила огромное тело Педро Парамо, раскачивающееся над окном няни Маргариты.

– Ай, что за дон Педро! – сказала Дамиана. – Все волочится за юбками. Не понимаю только, почему ему так нравится делать это втихаря, сказал бы мне, и я бы передала Маргарите, что хозяин желает видеть ее этой ночью, и ему не пришлось бы даже утруждать себя тем, чтобы вылезать из постели.

Услышав мычание быков, она закрыла окно. Она бросилась в кровать, натянув одеяло до самых ушей, а затем принялась думать о том, что происходит сейчас с няней Маргаритой.

Позже ей пришлось снять ночную рубашку, потому что ночь становилась жаркой...

– Дамиана! – услышала она.

Тогда она была еще девушкой.

– Открой мне дверь, Дамиана!

У нее задрожало сердце, словно между ребрами у нее прыгала жаба.

– Но зачем, хозяин?

– Открой мне, Дамиана!

– Но я уже сплю, хозяин.

Потом она услышала, что дон Педро уходит прочь по длинным коридорам, пиная все вокруг ногами, как он делал обычно, когда был очень разозлен.

На следующую ночь она, чтобы хозяин не сердился, оставила дверь приоткрытой и даже разделась догола, чтобы он не встретил никаких трудностей.

Но Педро Парамо никогда больше не пришел к ней.

Вот почему сейчас, когда она, завоевав доверие и уважение,  заведовала всеми служанками Медья Луны, сейчас, когда она была уже стара, она все еще вспоминала ту ночь, когда хозяин сказал ей:

«Открой мне дверь, Дамиана!»

И она заснула, думая о том, как счастлива сейчас няня Маргарита.

Потом она снова услышала стук, но в большую дверь, словно в нее колотили прикладом.

Она снова открыла окно и высунулась в ночь. Ничего не было видно, хотя казалось, что земля кипит, как после дождя, когда она кишит червями. Она чувствовала, как вверх поднимается что-то вроде жара многих мужчин. Она услышала квакание лягушек, сверчки, спокойная ночь сезона дождей. Потом она снова услышала стук прикладов о дверь.

Лампа ударила своим светом в лицо нескольким мужчинам. Потом погасла.

«Есть вещи, которые меня не интересуют», – сказала себе Дамиана Сиснерос и закрыла окно.

 

– Я слышал, твой отряд разбили, Дамасио. Как же ты это допустил?

– Вас неверно проинформировали, хозяин. Со мной ничего не случилось. Все мои люди целы. Я привел сюда семьсот человек и еще примерно столько же сочувствующих.  А случилось то, что некоторые «старики», уставшие от безделья, решили попалить по отряду бритоголовых, которых оказалась целая армия. "Вильисты", знаете их?

– А эти откуда взялись?

– Они идут с Севера, силком обривают лбы и уводят с собой всех, кто попадется на их пути. Если судить по тому, что я видел, то кажется, что они обходят все земли, проверяют все владения. Они очень сильны. Этого у них не отнять.

– А почему ты не присоединишься к ним? Я же говорил тебе, что нужно быть с теми, кто победит.

– Я уже с ними.

– Тогда зачем ты пришел ко мне?

– Нам нужны деньги, хозяин. Мы устали есть одно мясо. Оно уже в нас не лезет. И никто не хочет давать нам в кредит. Вот зачем мы пришли, чтобы Вы накормили нас и чтобы нам не пришлось никого грабить. Если б мы ушли подальше, нам ничего не стоило бы попотрошить запасы соседей, но здесь живут наши родные и нам невыносимо грабить своих. В общем, нам нужны деньги, чтобы мы могли купить на них хоть бы даже и тортильи с чили. Нам осточертело мясо.

– Теперь ты начал требовать, Дамасио?

– Ни за что, хозяин. Я говорю за этих ребят, за себя я не переживаю.

– Хорошо, что ты заботишься о своих людях, но поищи в другом месте то, что тебе нужно. Я тебе уже дал. Довольствуйся тем, что есть. Вот тебе мой тебе совет: тебе никогда не приходило в голову напасть на Контлу? Зачем ты думаешь нужна революция? Если ходить побираться, то ничего не добьешься. Уж лучше бы ты остался со своей женой и разводил кур. Напади на какую-нибудь деревню! И если ты постоянно рискуешь своей шкурой, какого черта другие ничего не делают? Контла кишмя кишит богачами. Возьми у них немного того, что у них есть. Или они считают, что ты записался в их няньки и готов с ними возиться? Нет, Дамасио. Покажи им, что ты с ними не в игрушки играешь. Устрой им небольшую встряску и увидишь сколько сентаво удастся вытрясти.

– Будь что будет, хозяин. Мне от Вас всегда одна польза.

– Ну так пользуйся.

Педро Парамо смотрел, как уходили мужчины. Он слышал, как перед ним проезжали ряды темных, слившихся с ночью лошадей. Пот и пыль, дрожь земли. Когда он увидел, что светлячки снова проносят мимо свои огоньки, то понял, что все всадники ушли. Остался он один, как крепкий ствол, начинающий гнить изнутри.

Он думал о Сусанне Сан Хуан. Думал о девчушке, с которой только что переспал. То маленькое, беспокойное и дрожащее тело, которое, казалось, вот-вот выбросит свое сердце изо рта. «Горсточка плоти», – сказал он ей. И обнял ее, стараясь превратить в тело Сусанны Сан Хуан. «Женщины, которая была не от мира сего».

 

Светает, утро наступает с оглядкой, неравномерно, почти слышен скрип ржавых петель, на которых вращается земля, можно почувствовать вибрацию этой старой земли, которая  переворачивает свою тьму.

– Правда, что ночь полна греха, Хустина?

– Да, Сусанна.

– И это правда?

– Правда, Сусанна.

– А что такое наша жизнь, Хустина, если не грех? Ты не слышишь? Неужели ты не слышишь, как скрипит земля?

– Нет, Сусанна, я ничего не слышу. Мне не так везет, как тебе.

– Ты бы удивилась. Говорю тебе, ты бы очень удивилась, услышав то, что слышу я.

Хустина продолжала прибираться комнате. Она снова и снова прошлась тряпкой по влажным доскам пола. Вытерла воду возле разбитого цветочного горшка. Собрала цветы. Положила стекло в ведро полное воды.

– Скольких птиц ты убила в своей жизни, Хустина?

– Много, Сусанна

– И тебе не было жаль?

– Было, Сусанна.

– Тогда чего ты ждешь, чего не умираешь?

– Смерти, Сусанна.

– Если только этого, она не заставит себя ждать. Не беспокойся.

Сусанна Сан Хуан полулежала на своих подушках. Беспокойные глаза, зыркающие по всем сторонам. Руки сложены на животе, закрывающие ее живот, как защитная раковина. Раздавался легкий гул, который, словно хлопание крыльев, проносился к над ее головой. И скрежет роликов на водокачке. Шум, с которым просыпаются люди.

– Ты веришь в ад, Хустина?

– Да, Сусанна. И в рай тоже.

– Я верю только в ад, – сказала она. И закрыла глаза.

Когда Хустина вышла из комнаты, Сусанна Сан Хуан уже снова спала, а снаружи искрилось солнце. По дороге ей встретился Педро Парамо.

– Как себя чувствует сеньора?

– Плохо, – ответила та, опустив голову.

– Она жалуется?

– Нет, сеньор, она ни на что не жалуется, но говорят, что мертвые уже не жалуются. Сеньора потеряна для нас всех.

  Падре Рентерия не приходил повидать ее?

– Ночью приходил и исповедал ее. Сегодня ее должны были причастить, но должно быть, она в немилости, потому что падре Рентерия не принес ей причастие. Сказал, что сделает это с утра пораньше. Как видите, солнце уже высоко, а он так и не явился. Видимо, она в немилости

– У кого?

– У Господа, сеньор.

– Не будь дурой, Хустина.

– Как скажите, сеньор.

Педро Парамо открыл дверь и встал возле нее, позволив солнечному лучу падать на Сусанну Сан Хуан. Он видел ее веки сжатые, как от внезапной боли внутри, влажный, приоткрытый рот и простыни, скользящие меж бессознательных рук так, что открылась нагота ее тела, которое начинало изгибаться в конвульсиях.

Он в миг преодолел маленькое пространство, которое отделяло его от кровати, и накрыл голое тело, которое продолжало извиваться, как червяк, в спазмах, с каждым разом все более сильных. Он пригнулся к ее уху и позвал: «Сусанна!» И повторил: «Сусанна!»

Дверь отворилась и в тишину комнаты вошел падре Рентерия, шевеля губами:

– Я пришел дать тебе причастие, дочь моя.

Он дождался, пока Педро Парамо приподнимет ее, прислонив к спинке кровати. В полусне Сусанна Сан Хуан высунула язык и проглотила облатку. Потом произнесла: «Это было очень хорошо, Флоренсио». И снова погрузилась в могилу своих простыней.

 

– Вы видите то окно, донья Фауста, там, в Медья Луне, в котором всегда горит свет?

– Нет, Анхелес. Я не вижу никакого окна.

– Это оттого, что сейчас оно погасло. Не стряслась ли в Медья Луне какая беда? Три с лишним года ночь за ночью это окно было освещено. Люди, что там бывали, говорят в этой комнате живет жена Педро Парамо, несчастная чокнутая, которая боится темноты. И глядите-ка: только что свет погас. Не дурной ли это знак?

– Может, она умерла. Она сильно болела. Говорят, что она уже не узнавала людей, и говорила сама с собой. Хорошенькое наказание свалилось на Педро Парамо, угораздило же его жениться на дурочке.

– Бедный сеньор Педро Парамо.

– Нет, Фауста. Он это заслужил. И даже сверх того.

– Смотрите, окно так и не горит.

– Оставьте-ка Вы это окно и пойдемте на боковую. Уже слишком поздно, чтобы парочка таких старух, как мы, разгуливала по улицам.

И две женщины, которые вышли из церкви около одиннадцати ночи, скрылись под сводами ворот, провожая глазами тень человека, который пересек площадь в направлении Медья Луны.

– Послушайте-ка, донья Фауста, а Вам не кажется, что вон тот сеньор это доктор Валенсия?

– Похож, хотя я такая близорукая, что не смогла бы его узнать.

– Помните, он всегда носит белые брюки и черный пиджак. Готова поспорить, что в Медья Луне случилась беда. И смотрите, как быстро он идет, словно его что-то подгоняет.

– Даже если на самом деле ничего страшного и не стряслось, мне хочется вернуться в церковь и сказать падре Рентерия, чтобы он сходил туда, а то как бы эта несчастная не умерла без исповеди.

– И не думай, Анхелес. Бог этого не допустит. После всего, что она перенесла в этой жизни, никому не захочется, чтобы она ушла без духовной поддержки и продолжала страдать на том свете. Хотя ясновидящие считают, что сумасшедшим не нужно отпущение грехов и даже если на душе у них нечисто, они остаются невинными. Один Бог это ведает... Смотрите, в окне снова зажегся свет. Дай Бог, чтобы там было все в порядке. Только подумайте, что станется со всей нашей работой, которую мы проделали за последние дни! Украсили церковь перед Рождеством, она теперь такая нарядная! И все пойдет насмарку, если в этом доме вдруг кто-нибудь помрет. Дон Педро такой влиятельный человек, что враз сорвет нам все представление.

– Всегда Вы представляете себе самое плохое, донья Фауста. Лучше поступайте, как я: положитесь во всем на Божественное Провидение. Помолитесь Пресвятой Деве и будьте уверены: до завтрашнего утра ничего страшного не случится. А что будет потом – все в руках Божиих. В конце концов, бедняжке, видимо, не слишком-то сладко жилось.

– Поверьте мне, Анхелес, Вы всегда возвращаете мне душевный покой. Пойду-ка я спать и доверю все эти думы снам. Говорят, что то, о чем думаешь во сне, попадает прямиком на небеса. Дай Бог и моим мыслям удастся туда долететь. Завтра будет видно.

– До завтра, Фауста.

И две старухи, живущие по соседству, скрылись в своих домах. Тишина вновь накрыла ночь над деревней.

 

– Рот мой полон земли.

– Да, отец мой.

– Не говори: "да, отец мой". Повторяй вместе со мной то, что я тебе говорю.

– Что Вы собираетесь говорить мне? Вы исповедуете меня еще раз? Зачем еще раз?

  Это не исповедь, Сусанна. Я пришел лишь поговорить с тобой. Подготовить тебя к смерти.

– Значит я умираю?

– Да, дочь моя.

– Тогда почему Вы не оставите меня в покое? Я хочу отдохнуть. Вас, видимо, заставили прийти сюда и не давать мне спать. Остаться со мной, пока не прогоните весь сон. Как потом я смогу снова обрести его? Никак, отец мой. Почему бы тогда Вам не уйти и не оставить меня в покое?

– Я оставлю тебя в покое, Сусанна. Будешь повторять за мной слова, которые я произношу, и заснешь. Почувствуешь, будто ты сама себя убаюкиваешь. А когда ты заснешь, уже никто тебя не разбудит... Ты никогда больше не проснешься.

– Хорошо, отец мой. Я сделаю так, как Вы говорите.

И падре Рентерия, присев на край кровати, возложив руки на плечи Сусанны Сан Хуан и почти прижав губы к ее уху, чтобы не говорить слишком громко, тихо впечатал в него каждое слово: "Рот мой полон земли". Затем остановился. Он попытался разглядеть, двигаются ли ее губы. И увидел, что они что-то бормочут, хотя из них не вылетало ни единого звука.

"Рот мой полон тобой, твоим ртом. Твои сжатые губы, твердые, словно бы они, попавшие в плен, кусают мои губы..."

Она тоже замолчала. Искоса посмотрела на падре Рентерия и увидела его вдали, словно бы он стоял за запотевшим окном.

Потом она снова услышала голос, согревавший ее ухо:

– Слюна моя пенится, я жую комья земли, кишащие червями, они комком становятся в моем горле и царапают небо... Рот мой вваливается, искривляясь в гримасах, продырявленный зубами, которые сверлят и пожирают его. Нос становится мягким. Белок глаз тает. Волосы сгорают в единой вспышке пламени...

Его удивляло спокойствие Сусанны Сан Хуан. Ему хотелось бы понять, о чем она думает, и увидеть ее душевную борьбу, протест против образов, которые он пытался посеять внутри нее. Он заглянул ей в глаза, и она отвела взгляд. И ему показалось, что он увидел улыбку, пробежавшую по ее губам.

– Не хватает еще кое-чего. Видения Господа. Мягкого света Его бесконечных небес. Ликования Его херувимов и сладких песней серафимов. Радости в глазах Господа, последнего и быстрого видения приговоренных к вечным мукам. И не только этого, но и всего, что связано с земными страданиями. Костного мозга наших костей, превращающегося в огонь, и струй нашей крови, обращающейся в языки пламени, доставляющих нам нестерпимую боль, которая никогда не станет меньше, которая вечно будет раздуваться гневом Господа.

"Он укрывал меня в своих объятиях. Он давал мне свою любовь".

Падре Рентерия обвел взглядом тех, кто стоял рядом в ожидании ее последнего часа. Возле двери, скрестив руки на груди, стоял Педро Парамо, прямо за ним доктор Валенсия, а возле них другие люди. Дальше, в тени, группа женщин, которые скоро начнут читать заупокойную молитву.

Ему захотелось встать. Пособоровать больную и сказать: "Я закончил". Но нет, он еще не закончил. Он не мог дать Святые Дары женщине, не зная, раскаялась ли она.

Его охватили сомнения. Может, ей не в чем раскаиваться. Возможно, ему не в чем ее прощать. Он снова наклонился к ней и, тряхнув ее за плечи, тихо произнес:

– Ты отправляешься в руки Господа. А он безжалостен к грешникам.

Затем он снова приблизил губы к ее уху, но она замотала головой:

– Все, уходите, отец мой! Не изводите себя из-за меня. Я спокойна и очень хочу спать.

Она услышала всхлип одной из женщин, спрятавшихся в тени.

Тогда Сусанна Сан Хуан, казалась, возвратилась к жизни. Она приподнялась на постели и произнесла:

Хустина, сделай одолжение, реви в другом месте!

Потом почувствовала, что голова ее уперлась в живот. Она попыталась отделить живот от головы, отодвинуть в сторону тот живот, что закрывал ей глаза и не давал дышать, но с каждой попыткой лишь больше упиралась в него, словно бы проваливалась все глубже в ночь.

 

– Я. Я видела, как умирала донья Сусаннита.

– Что ты говоришь, Доротеа?

– То, что ты слышал.

 

На рассвете всех разбудил колокольный звон. Было утро 8 декабря. Серое утро. Не холодное, но серое. Сначала начал звонить большой колокол, за ним вступили остальные. Некоторые решили, что звонят к торжественной мессе и стали открывать двери домов –немногие, только те, что обычно просыпались затемно и ждали звона заутреней, который оповестит их, что ночь подошла к концу. Но перезвон длился дольше, чем следовало. И уже звонили не только в главной церкви, но и в Сангре де Кристо, и в Крус Верде и, может быть, даже в Сантуарио. Наступил полдень, а колокола все звонили и звонили. Наступила ночь. Перезвон продолжался – колокола звонили и днем, и ночью, все в один голос, с каждым разом все сильнее и сильнее, пока все не слились в один громкий плач. Приходилось разговаривать при помощи крика. "Что могло случиться?" – спрашивали люди.

Через три дня все оглохли. Невозможно было разговаривать в этом шуме, наполнившем воздух. Но колокола звонили и звонили, некоторые уже надорвались и гудели гулко, как барабан.

– Умерла донья Сусанна.

– Умер? Кто?

– Жена.

– Твоя?

– Нет, Педро Парамо.

Стали стекаться люди из других деревень, привлеченные непрекращающимся перезвоном. Из Контлы образовалось целое паломничество. Да и из других, более отдаленных мест, тоже. Откуда-то – кто его знает откуда – появился цирк с каруселями и летающими стульями. И музыканты. Сначала они смотрели на все издалека, как обычные зеваки, а потом оказалось, что они уже здесь и играют свои серенады. И вот незаметно все это вылилось в праздник. Комала наполнилась людьми, веселыми гулянками, шумом, как в дни, когда приезжает балаган, и по ней невозможно пройти.

Колокола перестали звонить, но праздник продолжался. Невозможно было втолковать, что речь идет о трауре, о днях скорби. Невозможно было выгнать их всех: напротив, люди все приходили и приходили.

А Медья Луна стояла покинутая, в тишине. Там ходили на цыпочках, разговаривали вполголоса. Сусанну Сан Хуан похоронили, но мало кто узнал об этом в Комале. Там продолжалось веселье. Петушиные бои, музыка, крики пьяных и продавцов лотерейных билетов. Даже сюда доходил свет деревенских огней, который казался ореолом на сером небе. Потому что стояли серые дни, печальные дни для Медья Луны. Дон Педро не разговаривал. Он не выходил из своей комнаты. Он поклялся отомстить Комале:

– Я буду сидеть, сложа руки, и Комала подохнет с голода.

Так он и сделал.

 

Продолжал заходить Тилькуате:

– Теперь мы "каррансисты".

– Хорошо.

– Нас возглавляет генерал Обрегон.

– Хорошо.

– Там наступил мир. Мы распускаемся.

– Подожди. Не разоружай своих людей. Это не может продолжаться долго.

– Падре Рентерия присоединился к восставшим. Мы с ним или против него?

– И не вздумай. Поддерживай правительство.

– Но мы нерегулярная армия. Нас считают повстанцами.

– Тогда иди и отдыхай.

– Когда я столького добился?

– Тогда делай, что хочешь.

– Пойду подсоблю нашему падре. Мне нравится, как они кричат. К тому же заработаешь спасение.

– Делай, что хочешь.

 

Педро Парамо сидел в старом плетеном кресле возле главных ворот Медья Луны незадолго до того, как рассеялась последняя ночная тень. Он был один, возможно, уже три часа, как один. Он не спал. Он забыл о времени и сне. "Мы, старики, спим мало, почти совсем не спим. Иногда с трудом задремлешь, но не перестаешь думать. Это единственное, что мне остается". Потом он добавил вслух:

– Теперь уже скоро. Уже скоро.

И продолжил:

– Как давно ты ушла, Сусанна. Свет тогда был таким же, как сейчас. Не таким алым, но все тот же слабый свет без огня, завернутый в белый покров дымки, как сейчас. И время тоже, что и тогда. Я здесь, возле двери смотрю, как светает и как ты уходишь по дороге на небеса. Туда, где небо начинает расступаться перед светом, уходишь все дальше и дальше, и все труднее различить тебя средь земных теней.

Это был последний раз, когда я видел тебя. Ты прошла, задевая ветви райских деревьев на своем пути, и оборвала своим дуновеньем последние листья. Потом пропала. Я сказал тебе: "Вернись, Сусанна!"

Педро Парамо продолжал шевелить губами, шепча слова. Затем закрыл рот и приоткрыл глаза, в которых отразился слабый отблеск рассвета.

Светало.

 

А в это время донья Инес, мать Гамалиэля Вильяльпандо, подметала улицу перед лавкой своего сына. Пришел Абундио Мартинес. Дверь была полуоткрыта, и он вошел внутрь. Он застал Гамалиэля спящим на стойке бара – голова прикрыта шляпой от назойливых мух. Ему пришлось довольно долго ждать, пока тот не проснется. Пришлось ждать, пока донья Инес закончит подметать улицу, войдет в лавку и ткнет своего сына ручкой метлы в ребра:

– Вставай-ка, у тебя здесь покупатель!

Гамалиэль нехотя приподнялся, ворча и проклиная все на свете. Глаза у него были красными от постоянного недосыпа и пьянства в компании других пьянчужек. Он сидел и продолжал осыпать проклятьями свою мать, себя самого и эту треклятую жизнь, которая "и гроша ломанного не стоит". Затем снова улегся на стойку, зажав руки между коленок и все еще бормоча под нос проклятья:

– Я не виноват в том, что эта пьянь шатается в такую рань.

– Бедный мой сыночек. Ты уж прости его, Абундио. Бедняга всю ночь обслуживал приезжих, которые накачивались тут спиртным. А ты какими судьбами здесь в такой ранний час?

Ей пришлось кричать, потому что Абундио был туг на ухо.

– Да так. Четвертушка нужна, вот и пришел.

– Снова не спишь из-за своей Рефухьо?

– Ее больше нет, мамаша Вилья. Померла нынче ночью около одиннадцати. А ведь я даже продал своих ослов. Даже их продал, лишь бы ей стало лучше.

– Ничего не слышу! Или ты ничего не говоришь? Так что ты сказал?

– Что я всю ночь провел у тела моей Рефухьо. Вечером она испустила дух.

– Так вот почему я сегодня весь день чуяла покойника. Прямо так и сказала Гамалиэлю: "Пахнет так, словно в деревне кто-то умер". А он и ухом не повел – столько работы было с этими приезжими. Бедняга сильно набрался. Ты ведь знаешь, когда он в подпитии, он ничего всерьез не воспринимает, ты для него пустое место. Уже позвал кого-нибудь оплакивать?

– Пока нет, мамаша Вилья. Потому мне и нужно выпить, чтобы утихла боль.

– Будешь чистым?

– Да. Чтоб побыстрее напиться. И отпусти мне побыстрее, я тороплюсь.

– На уж двойную по цене одинарной, только для тебя. И передай покойнице, что я всегда ее уважала. Чтоб она обо мне вспомнила, когда попадет на небеса.

– Хорошо, мамаша Вилья.

– Скажи ей это, пока она еще не остыла.

– Скажу.

– Ей ведь тоже Ваши молитвы ой как нужны. Уж как она бедная мучилась, что не нашлось никого, кто отпустил бы ей перед смертью грехи.

– А почему же ты не сходил за падре Рентерией?

– Я сходил, но там сказали, что он ушел в горы.

– В какие такие горы?

– Да в эти, видать, где повстанцы сидят.

– Так значит, он тоже с ними? Бедные мы, Абундио, бедные!

– Нам то что с того, мамаша Вилья. Ни горячо, ни холодно. Налейте-ка мне еще одну. Все равно Гамалиэль спит и ничего не видит.

– Только ты не забудь попросить Рефухьо замолвить на небесах за меня словечко.

– Да не беспокойтесь. Как только приду – сразу и скажу. Если нужно, я у нее обещание силой вырву, лишь бы Вы нужды больше не знали.

– Вот-вот. Так поступать и следует. Ты ж ведь женщин хорошо знаешь. Чтобы чего-нибудь добиться, нужно требовать сразу.

Абундио Мартинес положил на стойку еще двадцать сентаво.

– Дайте-ка мне еще одну четвертушку, матушка Вилья. А если Вам захочется налить мне лишку, я буду не против. Обещаю, что эту я выпью вместе со своей покойницей, моей милой Кукой.

– Ступай давай, пока не проснулся мой сын. На утро после попойки он всегда не в духе. Давай-давай, быстрее. Да не забудь передать своей жене то, о чем я тебя просила.

Абундио вышел, откашливаясь. Спирт жег горло, как огонь, но он все равно пил его небольшими глотками, загоняя в рот воздух подолом рубахи – от кого-то он слышал, что так легче пьется. Потом он хотел было идти прямо домой, где его поджидала Рефухьо, но почему-то свернул в сторону и направился вверх по улице, вышел из деревни и пошел туда, куда вела его дорога.

– Дамиана! – позвал Педро Парамо. – Поди-ка узнай, что нужно этому мужику, что идет сюда по дороге.

Абундио упорно шел вперед, не поднимая головы, спотыкаясь и иногда помогая себе руками. Ему казалось, что земля убегает из-под ног, кружится и увертывается. Он пытался удержать ее, и когда ему, наконец, это удавалось, он снова продолжал свой путь. Так он и шел, пока не очутился прямо перед сеньором, который сидел у дверей дома. Тогда он остановился:

– Дайте мне денег, чтобы похоронить жену, – попросил он.

Дамиана Сиснерос помолилась: «Но избави нас от лукавого, Господи». И перекрестила его.

Абундио Мартинес увидел женщину с испуганными глазами, которая начертила в воздухе перед ним крест, и содрогнулся. Он решил, что, верно, дьявол привел его сюда, быстро обернулся, ожидая увидеть его за спиной. Но там никого не было, и он повторил свою просьбу:

– Я пришел попросить немного денег, чтобы похоронить свою покойницу.

Солнце светило ему в спину. Утреннее, почти холодное солнце, которое едва виднелось за клубами поднятой на дороге пыли.

Лицо Педро Парамо спряталось за пледом, словно он пытался укрыться от солнца. А крики Дамианы, разносившиеся по окрестным полям, раздавались все чаще и чаще: «Дона Педро убивают!»

Абундио Мартинес слышал, что женщина кричит и не знал, что сделать, чтобы она замолчала. Он никак не мог на них сосредоточиться. Он понимал, что крики старухи должны быть слышны очень далеко. Наверное, даже его жена слышит их, потому что они врезались в его ухо, как сверло, хотя он не понимал их смысла. Он думал о своей жене, которая лежит сейчас на кровати, одна-одинешенька, там во дворе, куда он вынес ее, чтобы она побыстрее остыла и не смердела. Его Кука, которая еще вчера спала с ним, такая живая, все скакала по постели, как молодая кобылица, покусывала его и терлась носом о его нос. Та, что подарила ему сыночка, который умер, едва увидев свет. Говорили, что из-за ее болячек – больных глаз, озноба, изжоги… да много их было у нее, как сказал тот доктор, что приходил, когда она уже умирала. Когда ему пришлось продать своих ослов, чтобы привезти ее сюда, хотя за это было так много заплачено. И все зря… Кука, которая теперь лежит там, в сырости, с закрытыми глазами, и уже никогда не увидит рассвета, ни этого, ни какого-либо другого.

– Помогите мне! – сказал он. – Дайте мне денег.

Но даже сам не услышал своего голоса, словно оглох от криков той женщины. На дороге в Комалу виднелись черные точки, они двигались Потом вдруг они превратились в мужчин, а затем уже стояли здесь, рядом с ним. Дамиана Сиснерос перестала кричать. Сломала свой крест. Теперь она лежала с открытым ртом, словно зевала.

Мужчины подняли ее с земли и отнесли в дом.

– С Вами все в порядке, хозяин?

Показалось лицо Педро Парамо, он лишь кивнул головой.

Они обезоружили Абундио, который все еще держал в руке окровавленный нож.

– Пошли-ка с нами, – приказали ему. – Ну и вляпался ты в историю.

И он послушно последовал за этими людьми.

Перед тем как войти в деревню, он попросил разрешения остановиться. Отошел в сторону, и там его стошнило чем-то желтым, напоминающим желчь. Его рвало и рвало, словно он выпил десять литров воды. Потом начала гореть голова и он почувствовал, что язык не слушается.

– Я набрался, – произнес он.

Он вернулся к тем, кто его ждал. Оперся на их плечи, и они потащили его дальше – волочащиеся ноги оставляли на дороге две глубокие колеи.

 

Там сзади Педро Парамо сидел в своем кресле-качалке и смотрел на процессию, направлявшуюся в деревню. Он почувствовал, как его левая рука, когда он попытался поднять ее, как мертвая, упала на колени, но не придал этому значения. Он привык видеть, как день за днем постепенно отмирают его члены. Он видел, как качаются ветви райских деревьев, теряя свои листья: «Все выбирают одну и ту же дорогу. Все уходят». Потом он вновь вернулся туда, где он остались все его мысли.

– Сусанна, – произнес он и закрыл глаза. – Я просил тебя вернуться.

«В самом центре мира сияла огромная луна. Мои глаза растворялись в этом созерцании тебя. Лунные лучи разбегаются по твоему лицу. Я мог часами смотреть на этот призрак, которым была ты. Нежная, залитая луной; твой рот – влажный, блестящий, переливающийся под светом звезд; твое тело прозрачное в воде ночи. Сусанна, Сусанна Сан Хуан».

Он было хотел поднять руку, чтобы лучше рассмотреть образ, но она, как каменная, осталась лежать на коленях. Тогда он попытался поднять другую руку, но она медленно упала рядом, уткнувшись в землю, как костыль, подпирающий пустое плечо.

– Вот моя смерть, – произнес он.

Солнце дрожало на предметах, меняло их форму. Перед ним простиралась разоренная, пустая земля. Зной согревал его тело. Глаза едва двигались; перескакивали с одного воспоминания на другое, затушевывая настоящее. Внезапно сердце его остановилось и показалось будто вместе с ним остановилось время и дуновение жизни.

«Так что следующей ночи уже не будет», – подумалось ему.

Потому что он боялся ночей, которые наполняли мрак призраками. Оказаться во власти этих призраков – вот чего он боялся.

«Я знаю, что через несколько часов придет Абундио с его кровавыми руками и снова будет просить у меня помощи, в которой я ему откажу. А у меня нет рук, чтобы закрыть глаза и не видеть его. Мне придется слушать, пока его голос не замрет вместе с уходящим днем, пока его голос не умрет».

Он почувствовал, как чьи-то руки дотронулись до его плеч, и выпрямил тело, напрягшись:

– Это я, дон Педро, – сказала Дамиана. – Мне принести Вам завтрак?

Педро Парамо сказал в ответ:

– Я иду туда. Уже иду.

Он оперся на Дамиану Сиснерос и попробовал пойти. Через несколько шагов он рухнул – внутри его всего замолило о помощи, но из уст не вырвалось ни единого звука. Раздался глухой удар о землю, и он рассыпался на части, как груда камней.

 

Перевод Татьяны Парфёновой

Hosted by uCoz